У окна за шкафом здоровенный мужик с большим животом – завхоз сельского кооператива, принимал заботу, как само собой разумеющееся, настороженно, постоянно жевал бутерброды с толстыми кусками буженины: доставал из тумбочки, – ему регулярно приносили еду такие же здоровенные родичи. В столовую он ходил раньше нас, не хотел связываться с нами.
Это случилось неожиданно – сорвался в среде здоровой семьи и полного благополучия, от неопределенности в кооперативе во время экономического кризиса. Плакал и не хотел жить. У него был бред: в больнице забрали его деньги, они лежали на столе, исчезла сверху бумажка в тысячу рублей. «Где тысяча?» Его сосала тягучая надсада, будто вырывают из души что-то неразделимое с ней.
Слева, рядом с моей, кровать Саида. Он появился неизвестно откуда, представился так:
– У всех давление пришел в норму. А у меня двести. Потому что все русские, а я не русский. Черный я.
Все слабо заулыбались – давно исчезло разделение на «черных» и «белых», наступила демократия. Он в грязной майке и драных штанах. Больше при нем ничего не было, по его веселым объяснениям, его подобрали на «трех вокзалах» – был неадекватен. Документы и деньги исчезли. Он представлялся то персом, то чеченцем, и даже грузинским хохлом.
Саиду завхоз не нравился.
– Ой, нехороший человек. Утром мылся в ванной комнате – всю воду мыл, долго, по часу. А я сижу за дверью. Потом по мобилу ругался… Тьфу!
Он спрашивал завхоза:
– Ты давно здесь?
– Я здесь родился! – зло сказал тот.
– А у меня другая планета. Попал сюда.
Завхоз глянул, и повернулся на кровати спиной.
На койке в дальнем углу отрешенно качался пожилой сельский священник с редкой бородкой, бормоча молитвы.
Нетерпеливо ходил по палате молодой толстый парень с удивленными глазами, из молодежной организации «Свои», звонил по мобильнику товарищам по поводу какой-то акции. Говорили, что он пошел в «Свои» из-за красивой формы и притягательной цели этой молодежной организации – защиты идентичности русского народа, а в больнице «откашивал» от армии. Он не хотел быть привязанным здесь ни минуты. Его ждала борьба за родину, и его девочка, и надо было улетать в Англию, в Гарвард.
* * *
Мы с профессором, сидя на постелях рядом, говорили о «высоком». Его сухое всепрощающее лицо парило над миром.
Вдруг в палате что-то произошло – все подняли головы с постелей. Вошел необычный старик в белой хламиде, с седой бородой. Многие видели его в своих обстоятельствах. Он остановился, осветив всех такой безмятежной улыбкой, что почему-то вспомнился утренний летний сад.
– Радуйтесь, блаженные! Ибо сказал Господь: «Блаженны духом нищие». Потому что не могут вершить неправедные дела.
Капитан хватнул мнимую кобуру.
– Ага, попался!
Его раздражила это утренняя улыбка. Может быть, он и оказался здесь, чтобы поймать преступника. Но почему-то остался неподвижным.
– С вами мне будет лучше, чем было со стражниками. Исполняется воля Господа мира.
Саид одобрительно похлопал в ладоши. Скорбные головой возбудились. Кто это?
– Претерпеваю гонения за слова правды! Как и в мое время. Ученики привезли в ваше укрытие – на специальной белой повозке с красным крестом. Здесь ездят к больным и заботятся о них.
Он поднял ладони и поклонился возлежащим на кроватях. Мне почему-то показалось, что жизнь не так плоха, и я помахал знакомцу – подсесть к нам. Тот незаметным образом оказался сидящим на моей постели.
– Здравствуй, летописец поэзии. Вы говорили о двух типах человеческих: сострадательном и рациональном.
Нам показалось, что мы ослышались. Откуда узнал тему?
– В древности род человеческий делили на праведных и грешных. Господь Неба, еще до моего времени, утопил все падшее человечество и разрушил Содом и Гоморру. Небо опустилось, и уменьшилось, и упало к земле. И все увидели, как она поглощается великою бездною, и претерпевает насильственную гибель. «И не думали, пока не пришел потоп и не истребил всех».
– Первый геноцид на земле! – приподнимаясь, решительным тоном сказал политолог.
– Надо быть в то время, чтобы иметь представление о Нем. Тогда было испытание, когда из раны, нанесенной неправдой, насилием и нечестием, разветвились веры и зародилось христианство. Но была вера, что Господь Неба призовет по одну сторону чистых, а по другую грешников. И воздаст каждому по заслугам его.
Профессор глянул с любопытством:
– И сейчас так думают. То, что в древних книгах считалось грехом и праведностью – не изменилось. Говорят о генах преступности. Убойные фильмы изумляют нас тем, что там одни мерзавцы, убивающие друг друга, или герои. Только термины другие.
Старик возразил:
– Сейчас это не так. Вижу, что старые представления неправильные. Сейчас грешники те, кто живет только частной жизнью, не зная сочувствия к другим. И вещи и события, ранее нерасчлененные с Богом, как нимфы с лесами природы (когда леса засыхали – нимфы умирали), обособились и стали частными, а божественный смысл стал ненужным мифом, хотя некоторые притворно ходят в церкви и зажигают свечи. Частная жизнь стала говорить от имени правды и добра. Чистые – это те, кто сострадает ближним, не знает истины, но ищет.
И пробормотал:
– Впрочем, мне стало трудно отличать, где грешники и праведные.
– А как же с Богом? – спросил профессор.
– Я за того Единого, кто был до разветвления веры. Он не такой, каким его видели в старину. Время ограничивает восприятие Бога. Его всеведение простирается за все, что изобретено и подумано. И нет ничего, что было бы сокровенно для него.
– Так сейчас мы ближе к нему?
– Знаю, что уже расстояния перестают быть благодаря разговорам через воздух, что называют «интернетом». Созданы и другие устройства для устранения томящих преград телу. Но люди по-прежнему не хотят воздвигнуть свои мысли за пределы науки.
Я испытал почтение к Старику. Какой-то он бесплотный, словно в озарении своим светом забыл о себе, своем теле. Что-то в нем есть, неразгаданный остаток.
Профессор был почтителен.
– Значит, изменили свои убеждения?
– Нет. Мою проповедь не поняли. Якобы, я призываю к «цветной» революции. Во все времена была вера, поэзия, идеалы, все чистое, стремящееся в безграничную близость человеческого рода. Но они кажутся утопиями, люди как ослепшие овцы уклонились совершенно, и глаза каждого стали слишком и чрезмерно ценить земные блага. Хочу, чтобы зрели будущее за пределами, закрытыми пеленой. Там раскрывается дух, и весь род человеческий узнает друг друга, и станет как одна семья.
Я возмутился – в результате долгих поисков ускользающих порывов, наконец, поменял характер – на злой.
– Ваши глаза тоже ослепли. Всю жизнь верю в вашу утопию, и дорого заплатил за это. Надо бы, наконец, понять: это иллюзия. Но все еще не могу заглянуть в пропасть.
– Правильно! – вскинулся политолог, приводя себя в решительное состояние. – Нельзя объединить то, что разъединил Господь, как утверждал великий физик, исследовавший атомное ядро. Он заложил в нас это как исходную данность, и все разделяется. Только близкие понимают и сострадают своим родным, даже больным, инвалидам, дурачкам и сумасшедшим.
У политолога был догматический ум. Что бы ему ни говорили, все сворачивалось у него на конечное собственное убеждение. И потому убеждения других казались ничтожными. Ум его не терпел неопределенности, и всегда после колебаний устанавливался на своем. Не терпел неясности в романах, элитарных фильмах, а тем более в заумной поэзии.
– Есть деление дней и событий по закону и свидетельству, – согласился Старик. – Но это не ваше разделение и отчуждение. Тварный мир есть нечто разъединенное и в то же время соединенное, говорил святой Иоанн Экхарт. Тварь существует и стремится стать тем, чем ей надлежит быть, причаствуя божественным силам. Бог находится во всех вещах. Главная радость Бога – сотворение духа всей природы.
Это были мои мучительные мысли. Я хотел любви – ко всем, и всех – ко мне. Но это утопия! Где же твой здравый смысл? Удивительно, об этом думали еще средневековые схоласты! Старик та еще штучка – знает больше, чем я думал.