Я целовал Аню ласково и нежно. Я целовал ее ароматные губы, я целовал ее закрытые глаза, я целовал ее розовые твердые соски, я целовал ее шрамики на запястьях, мечтая проникнуть в далекое прошлое, чтобы изо всех сил втянуть в себя, выпить ее тогдашнюю боль…
Аня не произносила слов, она слегка постанывала, не в силах полностью скрывать желание. И когда воля совсем покинула меня, я начал входить в нее, так нежно и так осторожно, как будто у Ани никогда не было мужчины.
Я вошел слегка, я вошел совсем немного, почувствовав, как ее плоть тесно обхватила мою, и задержался в этом положении. Аня расслабилась, обхватила своими горячими, дрожащими от нетерпения ладонями мои ягодицы и вдавила меня в себя, издав при этом долгий протяжный стон. После этого стона, растворившимся розовым сладким туманом в моей душе, произнесла несколько слов на языке, так похожем на немецкий, и тут же повторила на русском:
– Теперь ты мой! Теперь ты весь мой!
Я замер, с наслаждением ощущая, как тесно ее, совсем НЕ Тонечкино пространство.
– Ну давай, Женечка, милый, давай… Я же не могу больше! – тянулась теперь уже моя Анечка, своими губами к моим, – пожалуйста… не мучай меня!
Я двигался медленно, постепенно ускоряя темп. И так же медленно и постепенно уходила нежность и осторожность. Рождалась и росла страсть. Я, изо всех оставшихся сил, таких немногих, всматривался, вслушивался, вдумывался в желания моей новой партнерши и удовлетворял эти желания, и, вместе с этим удовлетворением, в мою душу входил такой огонь и такой ледяной холод! И протяжные стоны моей Анечки звучали в ней такой музыкой, что я понял – больше я себе не принадлежу! Время потеряло смысл и больше не обозначало нашу любовь и нашу страсть. И только когда я почувствовал, что вот теперь, вот прямо сейчас моя душа разлетится на миллиарды молекул, достигнув дна пропасти, в которую я летел целую вечность, я, на крошечную долю секунды, увидел немного испуганный и совершенно потерянный Анечкин взгляд, и понял – рай на земле существует!
Стона не смог сдержать и я. Аня, обхватив своими ногами мою талию, билась подо мной в «пароксизме» оргазма. Мои уши заволокла приятная глухота, и я выстрелил в нее такой энергией щекотного наслаждения, что только душа поверила в происходящее. Разум не верил!
Ни я, ни Анечка не понимали, сколько веков продолжался наш полет. Мы не прекращали. Я кончил в нее два или три раза подряд – не могу вспомнить, а моя партнерша, как мне показалось, куда больше!
Мы, не заметили как, оказались на полу. И продолжили на полу. И снова полет в пропасть, и снова приятная щекочущая глухота и сладкий озноб во всем теле…
– А-а-а-х! Не могу больше, – попросила пощады моя страстная любовница.
– И я, не в силах больше, – простонал я.
Мы отдыхали. Мы молчали. Какие слова могли тогда хоть что-то обозначать?
– Никогда! Никогда у меня не было так… – шептала Анечка.
– И у меня никогда в жизни так не было, – совершенно искренне шептал я ей в ответ.
А потом мы пили шампанское и, не глотая его, с озорством целовались, пуская смешные пузырьки друг другу в рот, и говорили, говорили… много говорили. И опять, потеряв чувство меры и самого времени, отдавались страсти, существуя одним целым в это мире и одновременно находясь нашими душами в разных вселенных.
Разум начинал просыпаться, и я, во время нашего соития, с лукавым озорством говорил Анечке глупые слова. И она подыгрывала мне, отвечая своими глупыми словами. Я сравнивал поведение обеих сестер, доставляя себе еще и то удовольствие, которое, как запретный плод, было таким сладким! Я представлял, что вот прямо сейчас, в другом подъезде, в своей комнате, озорная Тонечка Воробьева сидит на своей кровати, поджав свои ножки, обхватив колени руками, и думает о нас. Нет, не так: и знает о нас. И не ревнует, может быть только совсем чуть-чуть, и улыбается…
Когда в голове возникло сладкое сожаление: – «Как жаль, что сейчас с нами нет Тонечки – близняшки моей партнерши!», я понял, что подошел к границе дозволенного.
И вот, вконец обессилив, мы просто молча лежали на полу, всматривались в пляшущие тени на стенах, на потолке, и каждый видел в них что-то свое. И каждый думал о своем.
А потом мы мыли друг друга в ванной, совсем, как тогда, с Тонечкой, и целовались сквозь слегка солоноватую скользкую пену, и смеялись, говоря друг другу милые взрослые глупости… и ничего умнее, ничего правильнее не было этих слов!
Очень ранним утром я проснулся от легкой головной боли. Анечка не спала, лежала на боку и смотрела на меня. В красивых карих глазах ее была серьезная сосредоточенность и еле уловимая грусть.
– Что с тобой, славная моя? – спросил я с тревогой.
Анечка вымученно улыбнулась.
– Так… – неопределенно ответила она.
Потом, спохватившись, быстро заговорила:
– Все, хорошо, Женечка, милый, все очень хорошо. Спасибо тебе! Если Бог есть, он многое простит тебе за эту ночь!
Я не знал, что ответить. Да и не видел смысла отвечать.
– Хочешь кофе? Крепкий! Я сварила.
– Анечка, счастье мое, да когда же ты успела?
– Пока ты спал, мой хороший, пока ты спал…
Анечка проснулась раньше меня. Да и спала ли она вообще? Трудно сказать. Спал ли я? Не думаю, что мое состояние можно назвать сном.
Было еще очень рано. Мы условились отпустить друг друга, тем более, мне необходимо было перед сменой побывать дома.
Придя к себе, я завел будильник, разделся, упал на диван и провалился в черную пустоту без снов, без чувств, без смысла.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
На следующий день я проспал на работу. Будильника я не слышал. Меня разбудил назойливый телефон, который я уже давно слышал сквозь сон, больше похожий на обморок. Звонила Тонечка Воробьева.
– Женька, Что с тобой? – быстро проговорила она. – Что случилось? Ты дома… почему?
До меня не сразу дошел смысл ее слов. Ее голосок журчал быстрым ручейком, мне приятно его было слышать, но смысла он нес мало.
– Ты чего молчишь? – все больше тревожилась Тонечка. – Ты заболел?
Я наконец понял, что утро далеко не раннее, да какое там утро – день! Что я безнадежно опоздал на работу, что никаких уважительных причин у меня нет, что меня даже могут уволить… Но все это было таким мелким, таким неважным. В моей душе поселилось странное и мощное спокойствие. И чувство абсолютного счастья. Она, душа моя, была заполнена этим счастьем доверху, и всему остальному в ней просто не было места.
– Тонечка, радость моя, – медленно приходил я в себя, – я не заболел. Чего там, все плохо?
– Ты шефа имеешь в виду? – выдохнула Тонечка в трубку. – Как я перепугалась! Сестре звоню – не отвечает, ты не отвечаешь тоже… Что с вами обоими? Ты почему дома? Вы не… поругались?
Я отвечал Тонечке, а в памяти стояла Анечка, такая реалистичная, такая близкая, вся в скользкой мыльной пене, и жило прикосновения ее мокрых волос, тоненькими иголочками покалывающих, щекочущих мои плечи, мою грудь, и жили ее огромные карие глаза, и счастье в этих глазах жило!
– Я очень поздно ушел от нее, – хриплым голосом отвечал я, – вернее очень рано… Извини, я не знаю, что говорю… Думал, посплю немного, и вот, видишь…
Тонечка немного помолчала. Я слышал ее дыхание, и не было в нем спокойствия.
– Исаева нет сегодня. И Постнова нет. Тебе повезло.
– А Миша, сменщик мой?
– Я поговорила с ним. Он прикроет тебя. Он до обеда может тебя подменить. Потом не может, ему надо идти куда-то, что-то важное.
Тонечка еще немного помолчала, потом тихо, и, с нотками виноватости, спросила:
– Ты вообще придешь?
Действительность медленно возникала, набирала контраст, подобно фотографии в проявителе.