Тот взял из рук князя грамоту и поднес ее к Сухощеку.
– Узнаешь?
– Узнаю, наша грамота с королем Каземиром, – был ответ.
Холмский снова поднес грамоту великому князю. В это время из толпы пленных чьи-то глаза особенно жадно следили за грамотой. Это были глаза вечевого писаря, писавшего ее… «Пропала моя грамота! И голова моя пропала… Ах, грамотка, грамотка!.. Как заставки-то я выводил со старанием, какова киноварь-то была… О господи!..»
– Сия грамота – улика вам и отчине моей, Великому Новгороду, – спокойным, ровным голосом продолжал великий князь. – В ней вы отступили света благочестия и приложились к латынству, вы отдавали отчину мою, Великий Новгород, и самих себя латынскому государю – и то ваша вина… Вы, Еремей Сухощек, и Киприян Арзубьев, и Василей Селезнев-Губа, и Димитрий Борецкой, вы подъяли на меня, государя своего и отчича и дедича, меч крамолы – и то ваша вина.
Все молчали. Слышно было только, как где-то в отдалении жалобно выла собака да, перелетывая с груды на груду пепла, каркали вороны.
– И за таковую великую вину казнить сих четырех смертию – усечь топором головы, – закончил великий князь и дал знак рукою Холмскому.
Холмский поклонился и, отойдя несколько назад, обратился к алебардщикам, сопровождавшим пленных новгородцев:
– Ахметка Хабибулин!
– Я Ахметка.
От алебардщиков отделилось приземистое, коренастое чудовище с изрытым оспою лицом, с воловьею шеей и ручищами, бревноподобные пальцы которых, казалось, с большим удобством могли бы служить слону или носорогу, чем человеку. Маленькие, черненькие глазки его глубоко сидели под безбровым лбом и смотрели совсем добродушно. На плече у него покоилась алебарда, топор которой представлял отрезок в три четверти[72 - Ч е т в е р т ь – четверть аршина, пядень, 4 вершка, то есть всего 17,8 см.] длины и напоминал собою отрезок железного круга в колесо величиною.
– Знаешь свое дело? – кивнул ему Холмский.
– Знай, бачка… – улыбнулось чудовище.
– Ладно… орудуй… – Холмский указал ему на стоявших в стороне присужденных к обезглавлению.
– С котора начинай кесим башка?
– Вон, с черненького… – Холмский указал на князя Димитрия Борецкого.
Ахметка подошел к тому, заглянул в немного наклоненное лицо и добродушно осклабился:
– Хады суды, хады, малой.
Он тихо тронул осужденного за плечо. Тот машинально повиновался и подвинулся к тому месту, где стоял Холмский.
– Ставай на кален – лавчей рубил, – дружески шепнул Ахметка осужденному.
Димитрий глянул на великого князя. Глаза их опять встретились.
– Лицом к церкви, – послышалось с возвышения.
Палач повернул осужденного лицом к церкви. Димитрий глянул на нее, на крест… шевельнул руками, но руки были связаны за спиной… Он молча поклонился церкви. Потом поклонился своим землякам, напряженно следившим за каждым его движением. Когда он поклонился, длинные, вьющиеся волосы падали ему на матовый лоб, на глаза, на бледное лицо…
– Простите, господо и братие!
– Бог простит! Бог простит! – простонало все, что было связано.
– Поклонитесь Великому Новгороду, коли живы будете.
– Поклонимся! Поклонимся!
– И Святой Софьи… и Волхову… и вечевому колоколу… и воле новгородской…
– Поклонимся земно!
Он стал на колени и нагнул голову, чтоб выставить для топора свою белую шею… «Матушка!.. Сыночек мой, Исаченько!»
– Сыми крест! – послышалось с возвышения.
И ворот ему расстегнули… и подобрали с шеи волосы. И крест сняли!
Палач занес над головой топор… «Сычас канчал – закрой глаза», – дружески шепнул он.
«Ррах!»… Отрубленная голова закрылась своими собственными волосами, и туловище ткнулось в лужу крови. Связанные со стоном ахнули.
Селезнев-Губа вышел сам…
– Развяжи руки… Я молиться хочу.
Не развязали рук – не велели.
– Прощайте, господо!..
– Бог простит!..
Он вытянул вперед свою толстую короткую шею…
– Руби так… Я стоя хочу умереть, яко кадило пред Господом…
– Сыми крест! – это опять с возвышения.
Палач потянулся к шее осужденного…
– Не трожь, собака!.. Пальцы перегрызу. Я с крестом хочу предстать пред Господом!
Он расставил широко ноги, нагнулся… Пододвинулся ближе к трупу Димитрия…
– Рядышком… други искреннии… Породнимся кровью.
– Руби! – стукнули жезлом по помосту, так что Бородатый вздрогнул и попятился назад.
– Да смотри – сразу, – подсказал осужденный.
– Волам шеям рубил – толщи твоей, – успокоил его Ахметка. – Сматри – сам увидишь…
Увидел ли «сам» Селезнев-Губа, как его упрямая голова ударилась широким лбом об землю – об этом никакие исторические документы не говорят; но что он уже не видал, как рядом с его головою полегли головы его друзей, Арзубьева и Сухощека, и как вырезанный из его мертвого рта язык бросили той собаке, которая все выла на всю Русу, – так это верно.