Старый звонарь в страхе прислушивался к ее словам… А Марфе вспомнился князь Михайло Олелькович на белом коне… «А може, венец киевский, не московский?» – Она вздохнула и читала дальше:
– «И егда отверзе печать вторую, слышах второе животно глаголище: гряди и виждь. И изыде другий конь рыж, и седящему на нем дано бысть взяти мир от земли, и да убиет друг друга, и дан бысть ему меч великий»[61 - «И когда он снял вторую печать, я слышал второе животное, говорящее: иди и смотри». (Там же. Гл. 6.3).]…– Она опять остановилась.
– Рыж конь… Кто бы это был? И убиет друг друга… Господи!
– Рыж конь, матушка, у воеводы владычия стяга, у Луки у Клементьева, – проговорил звонарь.
Марфа ничего не отвечала и, закрыв книгу, вторично положила ее на голову… «Попытаю вдругорядь – до трижды судьбы Господни испытуются»…
Снова повертела книгу на голове и снова открыла.
– Благослови, Господи… Что-то святая книга проречет?
Она прочла:
– «И взяв един ангел крепок камень, велик яко жернов, и верже в море, глаголя: тако стремлением ввержен будет Вавилон град великий, и не имать обрестися ктому. И глас гудец и мусикий, и пискателей, и труб не имать слышатися ктому в тебе; и всяк хитрец всякия хитрости не обращется ктому в тебе; и шум жерновный не будет слышан в тебе; и свет светильника не имать светити в тебе ктому, и глас жениха и невесты не имать слышен быти в тебе ктому, яко купцы твои быша вельможи земстии»[62 - «И один сильный ангел взял камень, подобный большому жернову, и поверг в море…» (Там же. Гл. 18.21).]…
По мере чтения лицо ее становилось все бледнее и бледнее… Руки дрожали… Но вдруг за окном раздался голос Исачка:
– Баба! Баба! Наши едут… Насады видно.
Глава X
Остромира за чтением летописи
Но Исачко ошибся. Это были не насады возвращавшегося из похода новгородского войска, а простые рыбацкие ладьи.
Как бы то ни было, под впечатлением гаданья на Апокалипсисе и ввиду страшного рассказа вечевого звонаря о возвратившемся откуда-то окровавленном вороне, решено было на другой же день утром ехать на богомолье в Хутынский монастырь, чтоб умолить преподобного Варлаама, хутынского чудотворца, стать невидимым заступником Великого Новгорода.
Марфа отправилась на богомолье не одна, а со многими знатными новгородскими боярынями, так что поезд состоял из нескольких насадов. Монастырь этот отстоял от Новгорода в десяти верстах вниз по течению Волхова.
Погода всю весну стояла ведреная, безоблачная, сухая. И это утро выдалось ясное, тихое. Когда насады стали только отъезжать от Новгорода, то Марфа, сидевшая в переднем насаде, взглянув на голубое, трепетавшее первыми лучами восходящего солнца небо, увидела, что и сегодня, как накануне, птица летела куда-то на полдень, к Ильменю, не то за Ильмень… Сердце ее сжалось. Она догадалась, куда летят эти стаи крылатых хищников.
Марфа ехала в переднем насаде. Тут же находилась и Настасья Григоровичева вместе с своею дочкою – семнадцатилетнею Остромирою, названною так в честь одного из предков ее, знаменитого посадника Остромира, именем которого называется один из древнейших памятников русско-славянской письменности – именно известное всему ученому филологическому миру Остромирово Евангелие[63 - О с т р о м и р о в о Е в а н г е л и е – древнейший датированный памятник древнерусской письменности. Заказан в 1054 г. новгородским посадником Остромиром.].
Белобрысенькая Остромира была похожа на свою толстую матушку, только над дочкой природа трудилась, по-видимому, более тщательно и любовно: невидимый скульптор лепил Остромирушку из самой хорошей глины, лепил набело, с любовью отделывая каждый штрих ее миловидного личика и все ее молодое здоровое и изящное тело, ее роскошную светло-русую косу, ее высокие брови и светло-голубые глаза с поволокой, совсем детский, без острых углов профиль и такой же хорошенький ротик с детским подбородком, тогда как матушка ее слеплена была, казалось, простым гончаром из гончарной глины и притом лишь начерно, как неотшлифованный горшок. Хотя утро было прелестное и береговые картины да и весь Волхов, убранный по берегам в зелень садов и рощ, невольно должны были радовать глаз и душу, однако богомолки, казалось, не замечали ни красот природы, ни прелести утра: они тихо разговаривали о том, что у всех лежало на душе, – о неведомом никому ходе ратных дел.
Только на лице Остромиры, в глазах и во всей ее постати сказывалось необыкновенное оживление. Около нее таким же оживлением сияло личико Исачки, потому что Остромира забавляла его любопытным «действом», она изображала из себя косолапую Москву, в виде медведя, который, желая поесть и похватать новгородских детей, попал в новгородский капкан и потерял одну ногу. Сделав себе ногу из липы, он опять собрался на Новгород. Этот самый момент и изображала Остромирушка своим «действом». Она взяла у одной богомолки клюку и, опираясь на нее, шла с угрожающим видом на Исачка, который изображал собою Новгород. Остромира и ковыляла своей липовой ногой, и «страшным» голосом приговаривала:
Я иду-иду, медведь,
На липовой на ноге,
На березовой клюке,
А скрыпи-скрыпи, нога,
Скрыпи, липовая!
Все по селам спят,
По деревням спят,
Одна бабушка не спит,
На колоде сидит,
Мою шерстку прядет,
Мое мясо варит
В горнушечке,
В черепушечке…
– Гам… гам… гам! Съем тебя, Господин Великий Новгород!
Исачко и боялся этого страшного медведя, и в то же время был в восторге, стараясь изобразить из себя хороброго новгородца…
– Это твою ногу бабушка варит? – спрашивает он, стараясь подальше стать от страшного медведя.
– Мою! – страшным голосом отвечает медведь.
– А твою шерстку прядет?
– Мою! Мою!.. Гам… гам… гам!..
Исачко заливался звонким смехом. С своей стороны и Остромирушка имела свои причины веселиться, и очень важные. Дело в том, что еще в прошлом году, во время Ярилиных игрищ, когда молодцы играли с девицами в старинную игру и, конечно, «нароком», для игрища только – «умыкали у воды девиц», Остромирушку на тот раз «умыкал» боярский сын Павша Полинарьин – и так приглянулся девушке!.. Черные кудри и черные глаза Павши не выходили у нее из ума. Между тем матушка, по дружбе к посаднице, давно прочила ее за младшего сына Марфы – за золотушного Федюшку, которого Остромирушка иначе не называла как «вейкой» и «чудью белоглазою». Но в последнее время, когда Павша вместе с другими «отроками» состоял при посольстве, которое правили у короля Казимира новгородцы, понравился он отцу Остромирушки, бывшему в числе послов, и когда он узнал, что любимица его воструха сохнет по Павше, то и обещал выдать ее за него, как только тот воротится из похода и когда будет перед всем Новгородом доказано и воеводами засвидетельствовано, что Павша «утер поту» за Святую Софию и за волю новгородскую.
Теперь Остромирушка, уверенная в «хороборстве» своего суженого, со дня на день ожидала, что вот воротятся рати и воеводы объявят на вече, что Павша Полинарьин действительно «утер поту» за Святую Софью и что он оказался на ратном поле таким молодцом, какого не бывало «как и Новгород стал»…
Вот о чем она мечтала, изображая медведя на липовой ноге.
Едва успели насады с богомолками пристать к берегу у Хутынского монастыря, как Остромирушка вместе с Исачком выскочили на берег и побежали вперед. Игумен этого монастыря, отец Нафанаил, был из рода Григоровичей и приходился Остромирушке дедушкой. Старый игумен до слабости любил свою хорошенькую внучку-воструху. Шалунья знала это и тиранила старика, сколько ее резвой душе угодно было: отказать ей он не мог ни в чем.
Когда Остромира и Исачко вошли в келью игумена, то нашли старика сидящим у низенького аналоя, на котором лежала развернутая большая книга, а старик писал что-то в этой книге.
– Господи Исусе! Здравствуй, дедушка! – прозвучал молодой голос.
Старик вздрогнул и поднял голову от книги.
– Аминь… Это ты, востроглазая?
– Я, дедушка, и с Исачком… Благослови.
Старик положил на аналой перо, встал и любовно перекрестил наклоненную голову. Девушка поцеловала благословляющую руку, потом, положив свои руки на плечи старца, полезла было целоваться с ним…
– Ни-ни… Ты уже большая, – отстранялся старик.
– Вот еще, дедушка!.. Ну же… Н-ну!
– Полно-ка, не дури, коза…
Исачко тоже протянул свои руки под благословение.
– А, посаднич!.. Иди, иди!.. Господь благослови вас, дитушки… Сказано бо – не возбраняйте детем, их бо есть царствие Божие… А мать что же? – обратился он к Остромире.
– Матушка с тетей Mарфушей идут… А ты, дедушка, летописец все пишешь?
– Пишу, дитятко, Богу споспешествующу.