«Чертовщина какая-то», – подумал советский человек Владимир и посмотрел на Катю, свою сослуживицу.
После экскурсии Володины коллеги пошли в кафе, а он вернулся в номер и рано лег спать – голова разболелась.
На следующий день перспективный советский ученый Владимир (как вас по батюшке?) Ильич выступал с докладом. Вопросы, дискуссия, аплодисменты, предложения сотрудничать, и как-то вчерашний морок отступил, задышалось легче, свободнее. Вечером, чтобы подумать в спокойной обстановке и разложить все услышанное на конференции по полочкам, Володя пошел на органный концерт в Домский собор – в Риге советскому человеку было можно. Бах, Гендель, Камиль Сен-Санс, желтая программка в руках, головы, лица… И вдруг этот рот и складка на лбу – Янис сидел сбоку от Володи на деревянной скамье ближе к алтарю и слушал, как то наполняется, то словно сдувается орган, гудит, бьется, и дрожит, и обрывается.
Владимир Ильич – элегантный старик на мокрой скамейке – скривился, ссутулился под своим большим зонтом. На миг он приподнялся, будто решил встать, но снова сел и остался сидеть неподвижно, невзирая на дождь и ветер с реки.
***
Когда концерт закончился, Володя подошел к Янису. Ничего не сказал, только руки убрал в карманы, чтобы не тряслись. Молча они дошагали до квартиры, где жил Янис. Не включая свет, вымыли руки, и все случилось и закончилось так быстро, что Володя, казалось, задохнулся и умер, а потом зачем-то вернулся – сначала в квартиру Яниса, потом в Ригу, затем в Ленинград. Сразу по возвращении он сделал предложение бывшей однокурснице Саше, и уже через год у них была Нюта, «Жигули» и доставшаяся от Сашиных родителей квартира в доме с атлантами на Кирочной улице.
Сорок два с половиной года Владимир Ильич запрещал себе вспоминать. Он замуровал в памяти тот рот и складку на лбу, он сжал до точки один-единственный майский день, а потом Саша умерла, хватка, с которой он защищал их общую жизнь, ослабла, и точка стала расти, расплываться у него на глазах и на петербургских улицах и привела его, наконец, сюда, на мокрую деревянную скамейку, где справа собор, а позади одиночество. И он теперь старик.
Дождь шел в Риге уже четыре дня, без перерыва на завтрак или сон. Туристы прятались в музеях, грелись в барах и торговых центрах. Владимиру Ильичу дождь не мешал, он открывал свой большой зонт, потуже завязывал шарф и шел гулять. Обратный билет до Санкт-Петербурга он сдал – нужно было получше узнать Ригу. И себя, пока еще есть время.
Александра Натарова
Лунная пыль пахнет порохом
1
Мне было пятнадцать, когда я понял, что винтовка – это не мое. О винтовке мечтали все парни моего выпуска, ну, и я, конечно, тоже поначалу мечтал. Она была символом силы и успеха, на нее разве что не молились.
Но, взяв, наконец, ее в руки, я понял – это не мое оружие. Мне не понравилось, как она тяжело отдает прикладом в плечо, заставляя тебя дернуться назад, заставляя тебя подчиниться своему движению. Подчиниться себе. Винтовка была громоздкой и сложной, а жизнь обрывала удивительно легко. Ты даже толком не успевал прочувствовать этот момент. Ты будто был ни при чем, просто зритель. Все делала она. Может, поэтому мы так хотели именно винтовку – подсознательно стремились снять с себя ответственность за чью-то смерть.
Но это было неправильно. Это будем именно мы. И мы будем обрывать чужие жизни. И надо отдавать себе в этом отчет, осознавать каждой клеткой своего тела, а не отгораживаться от реальности механической дурой.
Поэтому я выбрал нож. Одноклассники смеялись надо мной, говорили, что я идиот и сдохну первым.
Но я уже тогда знал – сами идиоты. Нож – часть руки, часть тебя. Ты ему хозяин, и он никогда тебя не подведет, если только ты сам себя не подведешь. А еще я знал: тот, кто понимает, что творит, точно выживет.
На Экзамене из нашего выпуска выжили трое. Трое из сорока семи. Очень неплохой результат, как сказал куратор. Нам дали три месяца, чтобы навестить семью перед тем, как отправиться в Корпус. Я не хотел, но поехал. Другие двое предпочли уйти в запой, и это было тоже хорошо, но я почему-то поехал домой.
Моего возвращения никто не ждал.
Первой на порог выбежала тетя. При виде меня ее лицо скривилось, и она бросилась обратно в дом, не сказав мне ни слова.
Вторым появился отец. Он неловко улыбался, глядя на меня снизу вверх. За те пять лет, что мы не виделись, он усох, а я вытянулся. Он был выше меня, когда я уезжал.
– Поздравляю, сынок! А повзрослел как! Стоишь тут, прямо как я в молодости… Я вот помню, как тоже после учебы домой вернулся…
У него перехватило дыхание, он замолчал. Маленький сухонький старичок, я совсем его не узнавал. А может, и не помнил вовсе. Его глаза бегали по моему лицу, а улыбка дрожала на губах. Он c трудом скрывал свои настоящие чувства.
Зато бабушка ничего не скрывала. Выросла за отцом как огромный шатер страшного цирка – раздавшееся тело в свободной юбке, поддернутой под самые груди, распущенные седые волосы. Хмурые маленькие глазки тонули в морщинах опухшего лица. Непонятно вообще, как она смогла сохраниться такой огромной.
– Вот уж повезло, так повезло! – Она уперла руки в широкие бока. – Лишний рот вернулся, радость-то какая!
– Это же ненадолго, его потом в Корпус заберут, – отец с надеждой глянул на меня. – Заберут же?
– Заберут.
Дом внутри почти не изменился. Только мамина лежанка за ширмой стала моей.
О смерти матери отец рассказал красиво. Она лежала в заалевших простынях, будто в розах на снегу. Вся такая нежная и хрупкая, Бог знает какая еще. Взгляд безмятежный, принявший свою судьбу и простивший.
– Простивший, понимаешь? – повторил старик и начал давиться слезами.
Я ушел за ширму и спал там до полудня – все равно делать было нечего. Мерные всхлипывания убаюкали меня.
В течение трех месяцев, что я пробыл дома, моими ежедневными спутниками были волны и причитания.
Отец причитал о матери, тетя о не вернувшихся сыновьях – они были в одном выпуске со мной, – бабушка о самой себе.
Что до волн – я сидел возле них почти каждый день. Наш дом стоял на песчаной насыпи, плавно спускавшейся к суровой красоте северного моря. В нем уже давно не было никакой рыбы. Как напоминание о некогда богатых водах, вдоль берега валялись обглоданные остовы рыбацких лодок. Теперь над этим морем почти всегда клубились свинцовые облака, а если солнце и показывалось, то это было холодное, равнодушное солнце. Белые острые лучи врезались в вязкую муть серой воды и не дарили никакого тепла. Вместе с приливом в воздухе появлялся тонкий аромат зимы. Ты ловил его даже не обонянием, а скорее разумом.
Мне был близок этот запах. Так пах день Экзамена, так пах мой нож, и я знал, что так теперь всегда буду пахнуть я.
Я уехал из дома, как и полагалось, через три месяца.
Чтобы больше никогда не вернуться.
2
Жизнь сталкивала меня с разными людьми. Кто-то был в ней временным попутчиком, кто-то гостил подолгу. С кем-то было интересно, кого-то я надеялся поскорее прогнать. Но их всегда кое-что объединяло. Это были люди с жизненной позицией. Близка ли она мне была или нет – не имело значения. Главное – она была, и они ее придерживались. Так что я считаю, что с людьми по жизни мне повезло.
У меня тоже была позиция. Я выбрал ее тогда, вместе с ножом, выбрал быть рядом со смертью, на расстоянии вытянутой руки, а не дальнего выстрела. Выбрал смотреть и все помнить, ведь именно сознание все еще делало нас людьми. Так сказал один человек, с которым я ехал в поезде. Очень давно, когда меня только забрали из родительского дома на учебу. «Если не осознаешь – ты не живешь», – так он сказал.
Это давалось трудно. Особенно в Корпусе, где смерть была работой и о ней говорили, как об осадках в середине недели.
Иногда я не выдерживал. Сутками лежал на своем матрасе в общежитии, глядел в стену и прозябал в бездействии, не в силах выполнять приказы.
Потом меня отпускало, я брал в руки сначала себя, потом нож и шел нагонять упущенное.
Так бы оно и оставалось, пока Корпусу не надоели бы мои срывы и он не послал бы кого-нибудь убрать меня.
Но все изменилось.
Я не знал ее имени. Мы с ней даже никогда не спали.
Знал только, что в Корпусе она появилась раньше меня – на ее стене было полно газетных вырезок. Маленькая, подтянутая, с острым взглядом черных глаз.
– Мнишь себя мучеником? – не без раздражения спросила она. Я покосился в ее сторону. – Продолжишь в том же духе – скоро кончишься.
– У меня табу на самоубийство. – ответил я.
Девушка помолчала.
– Я выросла в Ясном. Это село сразу за Пустошами. Сам понимаешь, что это значит: нет еды, одни женщины, и никакой перспективы. – Она говорила, сосредоточенно ковыряя пальцем матрас, я не понимал, что она несет, но не перебивал. – В одном повезло: село стоит вдоль дороги, там часто тормозят водители фур, чтобы выспаться. С ночлега много денег не получишь, так что догадайся сам, чем женщины зарабатывают дополнительные банки консервов. – Она усмехнулась, хотя я не видел повода. – Так вот, не всем нравится. То есть, все так делают, но не все спокойно терпят. А когда не нравится, знаешь, как спасаются? Находят на потолке самое светлое пятно. И смотрят туда, пока все не кончится. Помогает, знаешь? Кругом грязь, а оно светлое.