– А не сс.шь, что я возьму и не отпущу вовремя?
– И намотаешь себе второй срок?
– Э-э, я не такой придурок, как ты, я хрен сознаюсь! Следов – ноль, а с каких таких дел тебе вздумалось ласты склеить – не моя печаль!
Оробев при мысли, что и вправду безрассудно так доверяться в чужие руки, Сашка сказал:
– Трепло! Чтобы хорошего не подгадить – это будешь не ты!
Аркадий Яковлевич виновато пожимался, но смотрел прямо. А говорил как-то не очень убедительно:
– Не станем мы этому так уж следовать, на половине срока повторно пойдешь, что они, не люди совсем?
Сашка, как полагается воспитаннику, стоял на резиновом коврике метрах в трех от его стола.
– Аркадий Яковлевич, – сказал он, – я утром проснулся с вопросом в голове, и никак от него не избавлюсь. Если срок у людей не самый большой, хотя и приличный, они имеют право через шесть месяцев быть повторно представлены к условно-досрочному. А у кого подбирается к десятке – тем только по половине и двум третям. Почему так?
– Сам не знаю! – воскликнул Аркаша так, словно Сашка подслушал и его мысли. – Судьи чаще всего за тяжкие преступления не отпускают по одной третьей. Мол, недостаточно наказан. Но о повторном представлении для несовершеннолетних записано четко – через шесть месяцев. И никаких поправок на величину срока.
– Выходит, они это сами придумали, будто лично для меня – по двум третям и не раньше?
– Не знаю. В кодексе так, как я сказал, а практику имеем такую, какую имеем.
– А есть куда обратиться, чтобы разъяснили?
Аркадий Яковлевич пожевал изувеченными губами и, глядя сквозь столешницу своего стола, ответил:
– Есть-то оно есть… Но тут такая закавыка… Обратиться может только тот, чьи права предположительно нарушены. То есть ты можешь обратиться, а я – уже нет.
– Ну я, так и я.
– Ты! Сто раз подумаешь, если – ты! Спрос хоть, говорят, и не бьет в нос, но иногда… ТАМ, видишь ли, не очень-то любят, чтобы их загружали работой. Особенно – осужденные. И чем может обернуться твой спрос…
– А чем он может обернуться?
– Да мало ли. Самое простое – тебе давно исполнилось восемнадцать. И почему это ты задаешь им вопросы из колонии для несовершеннолетних, а не из взрослой зоны? Мы – да, мы как бы выговорили себе разрешение оставлять отдельных ребят – активистов и всё такое. Но это опять-таки практика, не закон. Давай так: ты подумай. Ночь с этим переспи, а то и дождись отца, посоветуйся. Надумаете – куда и как писать – всё подскажу. Тем более что если вдруг повернется удачно, не одному себе путь откроешь, всем.
– Не суй голову туда, где не уверен, что жо.. пролезет! – изрек Чапа.
– А представь, что скажут – можно. Это же и тебе станет можно.
– Мне?.. – с удивлением оживился Чапа. – А действительно! Нет, если мне, тогда пиши! Чего разлегся? Вставай, пиши, придурок!
Ночью, незряче уставившись в потолок, Сашка пытался последовать совету Аркадия Яковлевича и обнаружил, что для ОБДУМЫВАНИЯ у него нет исходных данных, что ему остается только УГАДАТЬ. И дожидаться отца – какой смысл? Гадать вдвоем? И мучиться, видя, как мучается, терзаясь виной перед Сашкой, он?
С этим он уснул, а проснулся с ясным пониманием, что не сможет жить, не написав.
С тех пор, как ушли отправленные от его имени Аркадием Яковлевичем бумаги, Сашку беспокоили разные переживания. То он ожидал, вздрагивая при каждом посещении теплицы посторонними, что вот потребуют с вещами – этапировать на взросляк. Потом робко мечталось об ответе благоприятном, и что скоро он опять пойдет на суд, который, конечно, вовсе не обязательно его отпустит, но все равно через каких-нибудь полгодика он снова сможет пойти, и уж тогда… Со временем мечталось всё смелее и всё безрассуднее. Его похвалят за прямоту и доверие к власти – ведь никто не отважился, а вот он… И вместе с похвалой пришлют постановление, отпускающее его на волю.
А после, как притупилась острота опасений, так обесцветились и фантазии о счастье. И всё чаще Сашке стало думаться, что ему попросту не ответят. Да и кто он такой, чтобы так уж непременно ему отвечать?..
И он почти успокоился, стараясь, как в начальные свои дни в колонии, занимать мысли, планируя, что сделает завтра.
Длинными вечерами он обучал Чапу игре на баяне. Как только у того проклюнулись первые успехи, Чапа загорелся, и сам то и дело вынимал инструмент из футляра. Сам Женька не раз порывался открыть напарнику шулерские ухватки с картами, почерпнутые у покойного отца. Сашка отказывался категорически, убеждая, что не имеет права быть застигнутым на нарушении режима, и однажды сжег колоду, за что был проклят приятелем, который клятвенно пообещал подсыпать ему за это отравы.
Впрочем, невдолге Женька смирился, заменив карты шахматами и шашками и требуя ставить на кон сахар. Неизменно выигрывая, менял сахар на курево, и в этой запретной радости находил утешение, позволяющее немного усмирить его гораздую на всевозможные пакости, непоседливую натуру.
Когда посыльный прибежал сообщить, что вызывает Аркадий Яковлевич, Сашка с загрубевшим от времени, словно бы нарастившим мозоли чувством подумал, что вот она и развязка. Готовый принять самое плохое, он с обреченным спокойствием неторопливо подбавил в рукомойник воды, умылся.
Дорогой ему представлялось покаянное лицо Аркаши, и он готовился говорить примиренное – о том, что сам принимал решение, самому, стало быть, и отдуваться.
Постучал невнятно и, заглянув, застал Аркашу в нетерпении шагающим туда-сюда по кабинету. Заметив Сашку, тот замер и от избытка чувств отчаянно всплеснулся. Потом, сверкая черными, счастливыми, очаровательно хитрющими глазами, протянул, как равному, Сашке руку. Сашка не сразу сообразил, как ответить, и уже соединившись в пожатии с искалеченной рукой Аркадия Яковлевича, всё еще робел – то ли делает?
– От всех ребят, которым ты открыл дорогу! – крепко стискивая, тряс его руку Аркаша. – От всех, сколько их есть и сколько еще будет! А тебе через двенадцать дней на суд! И вот теперь пусть они попробуют! Пусть только попробуют!..
Слова «…условно-досрочно освободить…», прочитанные скороговоркой, как это всегда делают судьи, прозвучали для Сашки, словно о ком-то постороннем.
Из желтоватого домика за зоной он вышел вольняшкой. Только бойкая на язык пацанва могла придумать такое точное название. Неделю – до поступления из суда официальной бумаги – ему оставаться ни в сих ни в тых. Еще не вольным, но вроде как и отбывшим свое.
Как, бывало, завидовал он вольняшкам, которых бесконвойно выводили за зону, поручая пустяшные хозработы, или оставляли, свободных от школы и производства, слоняться по зоне жилой! Ничто уже не в силах отнять их счастья, – думал он. И можно эти деньки заполнить для себя предвкушением радости. Хорошенечко проголодаться перед пиршеством, нагулять аппетит.
Так он думал, завидуя другим. Когда же сам оказался вольняшкой… Он не хотел есть и подолгу не засыпал ночами. И то и дело обнаруживал себя в каком-то из уголков двора, откуда была видна калитка в воротах, которую он гипнотизировал, заклиная: «Принесите, принесите!..» И замечал, что ему хочется стонать, а лучше бы – выть.
Напрасно, ох, как напрасно завидовал он вольняшкам! Ему, почти уже свободному, предстояло осилить самый тягучий и самый мучительный кусок времени из всего срока, отданного колонии.
И вот пришло это определение, занимавшее полоску, размером в пятую часть бумажного листа. И ему выдали другой бумажный лоскуток – обходной лист, с которым он побежал за подписями на склад, в ларек, в библиотеку…
Получив все нужные карлючки в соответствующих графках, он в смятении и с путаницей в мыслях оказался у той же калитки, которую заклинал в эти невыносимо тоскливые дни. И уже занес было руку к обрезиненной черной кнопке, когда сзади его настиг свист.
Изогнувшийся скобкой, заплетаясь ногами, к нему с упакованным в футляр четырехголосным пятирядным баяном в правой руке бежал худышка Чапа.
– Прости, – сказал Сашка, – не хотел травить тебе душу.
– Дур-рак! Сказано – придурок!
– А баян – это тебе. Аркаша разрешил наведываться, присматривать, как у тебя получится. Приеду – приволоку самоучитель, теперь уж освоишь.
Они помолчали, глядя один другому в глаза.
– Ну, живи! – сказал Сашка.
– Ты тоже – живи! – дрогнув голосом, ответил Чапа и поднял свободную от баяна худющую свою клешню, чтобы обняться.
Ночью Женьке стало жутковато одному в отнесенной на задворки теплице. Поворочавшись с боку на бок и видя, что сна ни в одном глазу, он встал, чтобы распаковать инструмент.
Поглядывая сбоку – видеть сверху у него не хватало роста – нашел нужные кнопки и с первым звуком чисто, как никогда не удавалось Сашке, запел:
Эх, ты, ноченька, ночка темная!..