– Их, немцев, при Гитлере как капусту заквасили в кадушке, – сказал Максимов. Он, закусив и потом раскурив самокрутку, залез под повозку в тень, прокряхтел:
– Ох, так и тянет на боковую. – И лег спать.
– Что ж, раз тебе, бедному, не дадут дыхнуть… – Кузин тут подмигнул.
– Да, на меня все можно наложить.
– А чего ж ты лежишь – дурака валяешь? Чего ж не спишь еще?
– Вот оса! – вскипел неожиданно Максимов. – Не мешай! Я ведь о ней вспоминаю: как она там одна?
– Да о ком?
– О своей старухе – о ней. Ох, как скоро время скачет. Не разглядишь. Никак не угонишься за ним. Поспеем ли мы, мужики, домой и новому посеву? – Он вздохнул. – Навряд ли.
Следом за ним Кузин тоже устроился, покряхтывая:
– Ну, как, помогать тебе охать или нет?
– Я не охаю. Не подкушивай.
– Да ведь нарочно дразню… Шуток ты не понимаешь.
Максимов не отвечал напарнику, вскоре захрапевшему.
Солнце еще пекло, распряженные лошади спокойно паслись на виду, и Антон, подойдя по лугу к самому Неману, разлившемуся широко, сел на низкий травянистый берег и засмотрелся на водную гладь, на солнечные блики, игравшие не ней. Шелестела, качаясь, осока зеленая; оранжевые отражения стволов камыша, горя, словно огненные, плясали на голубой воде, и белели повернутые к солнцу его острые листья.
III
– Ну-с, командир, по козьей ножке скрутим, выкурим – и айда дальше, – вслух говорил себе или Антону проснувшийся первым Максимов, обходя бричку и проверяя ее, колеса, хорошо ли лежит – не разболталась ли в пути всякая кладь.
И вот снова на задке брички моталось, бренчало пустое ведро, стлалась пыль.
На рыжем пригорке употелый польский пахарь вспахивал на коняге клин. Максимов, завидев того, остановил лошадей: он хотел не то покурить, не то потолковать о чем-то с ним, и пошагал к нему размашисто по сухой тонкой траве нескошенной. В облысевших казенных ботинках.
Подойдя к распрямившемуся над плугом крестьянину, он любезно попросил для начала дать провести борозду – попробовать, чтобы снова почувствовать в руках плуг. Заметно волнуясь, как на экзамене, повел он легкую, рассыпчатую борозду – руки привычно держали плучьи рукоятки, еще не отвыкли вроде бы. А затем он и Кузин, дымя цыгарками, толковали меж собой по душам.
Ввечеру они завидели справа от шоссе просторную зеленую долину, несколько домов и завернули сюда на ночлег под открытым небом. Остановились недалеко от крайнего сарая и распрягли, наконец, лошадей, желанно почувствовавших хороший корм и отдых. Дневная жара спала, потянуло приятной свежестью с лугов, но было тепло и, пожалуй, прелестно тихо. Лишь в стороне, на шоссе, не прекращалось движение автомашин, слышалось их шелестение и тарахтение моторов; да где-то отдаленно – не то погромыхивала фронтовая канонада, не то зарницы – урчало что-то. В разливах спелых трав клонили книзу свои чашки и шапки позднелетние цветы, надоедливо подзвинькивали над ухом редкие комары; отфыркивались лошади, пущенные пастись на приволье. За поляной тянулась делянка желтого уже, так и полыхавшего огнем, овса, а дальше просеребривалась речка, за которой декорацией смыкался лес. Синяя полоса тумана там тянулась – поднималась…
Антон дежурил и приглядывал за лошадьми в первую смену. Потом, передав дежурство Кузину, для чего растолкал его, он полез под свою повозку, под которой что-то постлал, укрылся фуфайкой – и вскоре с блаженством уснул, позабыв про все на свете.
В середине ночи Антон проснулся и сел в удивлении, вследствие чего – из-за своей поспешности – основательно ударился головой о дно повозки. И сразу пришел в чувство, вспомнив почему он здесь. Этот непредвиденный ушиб стоил ему, конечно же, досады, чертыхания. Ослепительно вокруг сверкали молнии и оглушительно раскатывался гром – все смешалось; но ужасней всего, разумеется, было то, что он уже весь до ниточки промок – вовсю усердствовавший ливень, припускавший все сильней и сильней, казалось, после каждого нового разряда молнии и грома, уже насквозь пробил повозку. И ему было боязно вылезти из-под нее и в тоже время жутко весело.
В свете сверкавших молний он увидел метавшихся ездовых, которые, видимо, пытались собрать разбежавшихся испуганных лошадей; мокрая одежда облепляла ездовых, мокрые волосы у них прилипли к темени; с них ручьями стекала вода и блестели их желтые лица и руки. Под косым ливнем дождя, заглушавших своим шумом, чудилось, все, они что-то прокричали Антону, показывая на темневший рядом сарай с соломенной крышей. Он вскочил и зачем-то понесся туда, повинуясь их приказу, и приник поначалу к бревенчатой стенке сарая – стал под спасительную застреху. Однако это его нисколько не спасло: ливень все косил и доставал его, и вдобавок лило с ветхой, продырявленной крыши. Тогда-то он обежал сарай и, с усилием растворив покосившиеся ворота, влетел в него, на прошлогоднюю соломенную подстилку. Да оказалось, что и внутри его невозможно спрятаться от потоков воды: крыша настолько обветшала и прохудилась, что светилась вся насквозь при вспышках молний; она протекала, точно решето. Оставалось только положиться на милость стихии – и уж как-нибудь переждать ее в открытую – было все равно где стоять под таким небесным душем.
Когда он снова вынырнул из сарая и обежал его в обратном направлении, перед ним возникли снова Кузин и Максимов, тяжело дышавшие.
Они возбужденно говорили:
– Ну, братики-солдатики, такой буланки непослушной, проказницы, я еще не видывал.
– Лошадь – на редкость сообразительная, такая умная. А мы за нее боялись больше всего. Вообще, быстро лошадок собрали.
– Ох, так это чисто у нее получается. Бряк – и уже готово, лежит смирно. Головой к земле. Думает: бомбежка. Кто-то приучил ее. Ох!
Откуда-то сверху на землю упал воробей. Сбитый дождевым потоком. Он отчаянно запрыгал у стенки сарая, пытаясь укрыться от дождя, – и никак не мог ни спрятаться и ни взлететь. Антон стал ловить его. И он словно сам искал в нем спасение – дал поймать себя, прямо-таки прыгнув в его руки.
Дождливая туча прошла, растворилась; восточный край неба засветлел все значительней и значительней, и сон уже не приходил. А потом– с притоком утреннего света – кругом засвистали птицы. Антон дремал, поеживаясь от утренней свежести, и перед его глазами зримо плыл над долиной туманец, и все в нем будто двигалось само по себе. Наконец показалось солнце.
Запрягая снова лошадей, Антон с неудовольствием ощупывал обнаруженную шишку, вскочившую у него на голове после удара о дно повозки, и оба ездовых теперь подсмеивались над ним:
– Ничего, до свадьбы заживет.
И посмеивались над ним местные веселые девушки, которые засыпали воронки и выбоины на обсаженном фруктовыми деревьями шоссе, где они проезжали. Они, видя его, мальчишку в военной форме, на повозке, весело подмигивали и покрикивали, чтобы он объехал их, не мешал им работать, делом заниматься.
– Ишь как молодежь взгалделась! Больно, знать, ты, ездок, им понравился… Девчатам… – прокричал ему, обернувшись, Максимов.
Скрежет окованных колес по гравию да цокот копыт заглушали его слова.
Духота еще не спала, как брички, густо пыля, въехали в польское село Ковалевщизну.
В яблоневых садах, тронутых желтизной, утопали белые мазанки, и в воздухе уже витала грусть тихая, предосенняя.
Лощину, выбранную ездовыми под стоянку с лошадьми, окаймляли сады, огороды, ивы, изгороди и небольшая речка. За нею распласталось голое выпуклое поле, оно светилось под горячечным солнцем, а в ночные часы – под холодной пронзительной луной, заглядывавшей к ним в палатку, в которой они ночевали.
По приезде сюда Антон заикнулся о своем желании вернуться снова в отдел, так как считал свою задачу выполненной до конца. Но старший лейтенант Манюшкин был донельзя увертлив: нет, вдвоем Максимову и Кузину накладно осуществлять разъезды, поить, кормить и караулить лошадей, и вдобавок ремонтировать повозки, сбрую; ты уж помоги Антон, еще немного им, просил он его умоляюще. И, главное, в такой необходимости он сумел полностью убедить и майора Рисса.
Оттого Антон досадовал на себя и различные обстоятельства, мешавшие ему распорядиться собою иначе.
Так, на третий день по приезде в Ковалевщизну, когда он, подменившись у лошадей, пришел пообедать на кухню, размещавшуюся в мазанке, коренастый шеф-повар Петров оговорил его презрительно-грубовато, как ему послышалось в интонации его басистого голоса:
– Ну, уж ты, Антон, мог бы взять еду самостоятельно, а не ждать, когда ее на подносе поднесут тебе; сам отлично знаешь где она. Подходи – бери! – и глядел на него со строгостью, молодой, крепко сбитый. Будто он еще сердился на него из-за того, что он помешал рассказать за обедом что-то интересное друзьям?
На выручку Антону поспела погрустневшая и поскучневшая Настя, повар: она молча подала ему миску с борщом. Этим самым она словно смягчила обстановку – настолько, что сержант возобновил свой прерванный рассказ:
– Однажды тот дежурный офицер, любитель проверок, захотел поймать меня на какой-нибудь оплошности. А был он дока по этой части, всем, кто на посту стоял, насолил. Ну, я и подготовился толком к его провокации, так что думаю, навсегда отбил у него охоту провоцировать… Загнал патроны в ствол и положил его до рассвета…
Затем, подобрев, подошел к Антону:
– Ты извини… Управляешься теперь с конягами?
– Да пока не совсем, – сказал Антон. – Вы же видели, как Манюшкин вильнул от меня прочь.
– Ой, разговорчики, брат… Негоже… – Неодобрительно шеф-повар головою покачал.
– Но поймите: он же точно обещал освободить меня от этого кучерства, как только прибудем на место. Да и там, в отделе майора, – тоже дожидаются меня. А мне приходится слоняться возле лошадей. Ничего не ясно.
– Так ты требуй, коли он, Манюшкин, обещал тебе. Настаивай перед ним решительней. Кто смел, тот и съел.