– Везунчик ты.
– А я подачки не собираю. Не хочу! Я сам себе дуректор. Не буду ходить, пока тебе не разрешат. За ту ж вину сам себе выписываю равную кару. Стребует подать родителей… Пожалуйста! Пообещаю мамайю привести. Он у меня позеленеет, ожидаючи её. В больнице ж… Может по звоночку проверить. А батечку заявлять не стану. Скажу, в отпуске. Уехамши. А то на радостях ещё пузырь пану дерюжке потащит, да по дороге сам весь и оприходует до упора… В гордом одиночестве нанесёт решительный удар по невнятной жизни… – Юрка уныло щёлкнул себя по горлу. – Страсть пожевать хмельку всю жизнь батеньку качает…
Влетели мы в свою в районную калитку – с жары разбито машет нам бригадир Капитон Джиджиешвили. Его все звали Капитолием.
– Юрика… Антоника…
Внимательней пригляделись – он под мушкой-цокотушкой.
– Капитолио, по какому случаю капитально шатаемся? – любопытничает Юрка.
Капитон зацветает покаянной улыбкой.
– Сэгодня, Юрика, скромно отмэчали дэн гранёни стаканчика…
– Да-а, большой праздник… – серьёзно соглашается Юрка. – День гранёного стакана… Грех пропустить…
– Юрика… Антоника… бэй звонок! Двэнадцат… Обэда!..
Юрка подхватил с земли ломик, со всей мочи туго саданул по машинному ободу – свисал с проволоки меж ёлок напротив столовки.
Угрюмый стон оплеснул всю округу.
Дрогнули на бугре согнутые над чайными рядами бабы; ладясь толком разогнуться, потекли к дороге, к тени ёлок, где проворная малышня, что заждалась матерей на обед, с огромного брезента таскала вороха чая в ящики и набивала кто кулачками, а кто ногами, – и взлетала над ящиками детвора весёлыми разноцветными мячиками.
Я стриганул в очередь за хлебом.
Нескоро еле выкружил я из давки с тремя глинистыми кукурузными буханками.
Гляжу, за колодцем Капитолий записывает мамин вес в тетрадку. Мама аккуратно рассыпает чай из своей корзинки по всем ящикам.
– Правилно марафэт дэлаэш, Поля! – заискивающе ободряет бригадир.
Мама и хмурится, и краснеет. Не покрасневши, лица ей не износить.
Ей совестно, что чай в ящиках один хлам. Драли все, кто как мог.
Капитошик и ей намекал не церемониться. Шморгай! Позлей! Город всё проглотит! С фабрикой договорился, примут всякий сор. Начало месяца, рисуй план с нуля!
Все чуть ли не кусты с корня сдёргивали, а ей это тупик. Не может как все. Растерянно, осторожно, будто пинцетом, обирала с кустов лишь два листика и почка, два листика и почка, два листика и почка… Экстра! И своей экстрой прикрывает теперь, притрушивает по ящикам чужой разбой, чтоб на фабрике лаборанткам не так рвался в глаза.
Наконец мама хлопнула по перевернутой бамбуковой корзинке; последние чаинки бросились в ящик, и она, не отымая глаз от земли, сердитая, по-солдатски широко пошагала прочь.
Сегодня была сильная роса. С кустов налило в резиновые сапоги. Вода ворчливо чавкала в них. Мокра юбка, мокра даже кофта.
Солнце сосало с мамы сырь; она устало брела, как мне привиделось, в каком-то паровом, нимбовом сиянье.
Мама прошла мимо, не заметила меня.
– Полина Владимировна, уж здрасьте, пожалуйста! – дураковато подпустил я ей вслед.
Мама оглянулась, вприщурку уставилась на меня, словно на человека, которого где-то, кажется, видела, но никак не могла вспомнить, где именно.
Я пошёл с нею рядом.
Одной рукой я вёл велик, другой поджимал к боку три плоские жёлтые буханки.
Она молча взяла хлеб в корзинку, настороженно спросила:
– Что так скоро сёгодни? Не выгнали там за слишком звонкие успешности?
– За успехи, ма, кто ж выгонит?.. Трёх уроков не было. После праздника учителя болеют тяжело.
– Уже и зна… Чижало… Сговорились, чи шо?
– Не знаю. Не докладывали… Я знаю только то, что в моём кулаке.
Я помахал кулаком с деньгами, как флажком, из стороны в сторону и гордовато разжал кулак. На выгнутой ладонке подал вспотелые пятёрки.
– Спрячь! – полохливо шикнула мама. – Посередь земли деньгами махать!
Эха, а я хотел как лучше…
Ещё на столовских ступеньках доложил пятёрку из своих в молочную выручку. Думал, отдам, посчитает и похвалит. А она – спрячь!
Я пихнул деньжонки в карман. Отвернулся. Запустил вилки в шкирки[92 - Запустить вилки в шкирки – засунуть руки в карманы.] и молчу иду.
Не стоило докладывать из своих. Мама ничего не знает про гонорар. Думает, заметки в газете – это глупоньки, за которые не платят. А мне, представьте, платят. На почте я прячу свой копеечный гонораришко в тряпочку и в великову сумку. Это моё НЗ. В чёрный час я разворачиваю тряпицу…
Мало-помалу разгорается жизнь в посёлушке.
Обычно он кротко спит. И лишь под звонок просыпается. Съедаемый жарой, туда-сюда угорело заметался люд. Этот швырнул корзинку на крыльцо и, срываясь на бег, с ведром летит в очередь к колодцу или к кринице. Тот скачет за хлебом иль ещё за какой магазинной надобностью к столу. Час, всего один час на обед. И купи, и сготовь, и успей ещё в дело произвесть – поесть. Третьего на полпути встретил его же кабанчик и жалобно ноет следом. Обедать, ну обедать давай скорей!
– Ты чё сапуришься? – спросила мама.
– А что… Нож в зубы и лезгинку плясать?
– Плясать не трэба… – Помолчала, заговорила мягко: – Вынесешь, сынок, кабану. Курей пощупай… Какой нечего нести, выпусти… Яйца сбери… Да голодом сам не сиди. Что-нить сконбинируешь.
– А вы?
– На речку сбегаю. Вчора в ночь постирала. Надо пополоскать да в садочку развесить. Само хиба пополощется?
Дома я выложил городские купилки на стол.
Мама не разворачивала, не считала. Подержала на вес, вложила в платочек и вкинула за портретницу.
– Спасибочки, сынку, за старания… Попали в счастье… Тепере мы ще поборюкаемся… Только… – она улыбнулась. – Ты у нас не труского десятка. Случаем, банк не грабонул?