– Наши не дремлют! – эдак небрежно вымахнул я на стол журнал, раскрытый кверху моими страницами.
Не подымаясь с колен, неверяще всматривается Глеб в нашу фамилию.
– Ты что, – хохотнул он не без гордости, – с русского назад на украинский переводишь? – И без смеха, с грустью: – Есть же человеку чем гордиться. А здесь…
Мне неловко перед Глебом, не рука травить ему душу.
Забрать бы да спрятать журнал – духу не хватает.
Меня всего-то лишь на то и достаёт, что я поталкиваю журнал подальше от Глеба, поближе к окну, чтоб журнал был виден мне одному. Три года ждал очереди рассказ, только что увидел напечатанным и – спрятать? Не-ет… Теперь я ночь не усну, буду лупиться на него.
Дома, на Зелёном, у меня уже вошло в порядок. Как где что дали моё, накалываю на гвоздок над письменным столом на кухне, и бог весть сколько разглядываю его, всякую беду разбавляю им. И когда меня спрашивают, что новенького в мире, я без слов показываю на своё творенье на гвозде; и сидит оно там до тех пор, пока не появится новое.
Если без кокетства, кто не любит себя?
Время от времени покашивая на журнал, навожу чистоту в верхнем ящике стола, где чего только нет: сухие прелые зубки чеснока, луковицы, какие-то пакетики, коробки спичек, рассыпанные спички, старые, поверх срока таблетки и прочая мелочь. За неимением места её на пока суют именно в стол и так как нет ничего долговечней временного, всякий пустой хламишко копится тут с потопа.
– Это что за сор? – подаю я Глебу тарелку с яичной скорлупой, затянутой паутиной. – Пасха когда была? А эта грязь всё валяется! Надо выбросить.
– Я тебе по мусалам выброшу! Это священная скорлупа, а не грязь. А вот мы все – грязь!
Я задвигаю ящик, наваливаюсь пемоксолью сдирать черноту с чайника.
– Чего возради стараешься? Чего тянешься в паутиночку? – отходчиво, плутовато лыбится Глеб. – Это не опасная грязь. Продезинфицированная на огне. Это недвижимая грязь. Ты недвижимой грязи не бойся. Бойся той, что на двух ногах ходит.
Его распирает пофилософствовать под случай и он, подержав на журнале долгий взгляд, роняет в раздумье:
– Жизнь – пустое пространство. Чем наполнишь, то и будет… От нас от самих зависит, что ты будешь делать в жизни. То ли белить печки, то ли печататься… Раньше ты строгал фельетоны. Зачем?
Я мнусь. Странный вопрос. Писал и писал. Работа…
Это всё равно, что спросить, зачем ты дышишь.
Не дождавшись сиюсекундного ответа, Глеб нетерпеливо уточняет свой вопрос новым вопросом:
– Чтоб не писать, да?
– Мы ж об этом уже говорили…
– Помнится, ты сказал, что писал фельетоны из любви к людям. Тогда чего ж бросил? Разлюбил людей? Или все мы уже настолько исправились, что не по ком жахнуть фельетоном?
– Видишь ли, человече, лысина, морщины, усы к чему-то обязывают. Нельзя же всю жизнь гоняться за фельетонишками. Пора намахнуть сети на зверя покрупней.
– На повесть на какую, что ли? А не поздновато перескакивать на ходу с телеги на телегу? К твоим годам Пушкин, Грибоедов, Лермонтов были уже убиты. Гоголь сошёл с ума. Маяковский застрелился. Есенин… Пока не понятно. То ли сам зарезался… То ли ему горячо помогли… Толстой был уже при «Войне и мире». Шукшин добирал свои последние дни… А впрочем, чего теряться? Подходящая линия. Лезь в эту компанию, поступай в писатели…
– Там сидят дожидаются… Чтоб вступить в союз писателей, надо две книжки. Да не в мизинец толщиной. Чтоб можно было убить. Тукнул этими кирпичиками по головке и «относи готовенького». С такими кирпичами только и подступайся к писательской цитадели.
– Не верю, скажу словами Станиславского. Не верю, что всё так сложно. В библиотеке иногда нарываюсь на «Литературку». Когда ни открой, одно и то же. На одном конце страны заседание, на другом совещание, на третьем бюро выездное. Алло, мы ищём молодые таланты! По газете судить, не едят, не спят писательские боги. Бросили горшки обжигать свои. В пене ищут-рыщут! У меня такое чувство, что в это дело включилась и дорогая милиция. Ведёт отлов молодых дарований.
– Ведё-ёт! – с горьковатым смешком подхватываю в тон. – Как-то перед приездом сюда во сне просыпаюсь и глазам не верю. Вроде за окном светло и – черно. Понимаешь, сверху светло, снизу черно. Я нос в окно. Батюшки-светы! От моего подъезда по двору, за дом, за горизонт утягивается чёрная полоса «Волг». Одна за одной, одна за одной.
У машин люди в торжественных фраках. Вон откуда вся чернота!
Вдоль этой чёрной полосы распохаживают духи[300 - Дух – милиционер.] в белых перчатках. Порядок берегут.
Кто эти во фраках? А, главные. Главные редактора издательств, журналов, газет. С ночи продувные сельжуки толкутся. Всё ждут, когда я, неизвестное молодое дарование, вынесу им свою первую строчку.
Ей-богу, надоело. Так бы всем и врезал по самое не хочу! Ну не могут у нас без заморочки. Ни стыда ни совести. Ну сколько можно!?
Я выхожу на балкон прогнать их.
Начинается вавилонское столпотворение.
Всё кидается ко мне с распростёртыми в бешенстве руками:
«Мне! Только мне! Пожалуйста, мне!»
Один прыткий, наверное, самый главный, выдавленный кипящей толчеей, словно выпущенная из лука стрела, взмывает и безуспешно пробует выхватить у меня папку. Долететь до четвёртого этажа! Не надо бы, думаю, так нервировать искателей талантов. Тем более, у меня от них нет никаких секретов.
Чтобы волнение улеглось, я поясняю, что у меня в папке не рукопись, а чистые листы. Добросовестно демонстрирую эти ненаглядные листы. Утаи правду – с корня своротят дом! Как видите, говорю, бумагой я уже запасся. Сегодня в девять ноль-ноль начинаю творить. Идите и терпеливо ждите.
«Мы уже который год ждём-с, – робко возражают. – Ваш гордый нешевелизм нас пугает… Только мы большие оптимисты. Всё же настойчиво ждём-с!»
«У вас такая горькая доля. Ждите! У меня всё пока творческий запор… Вот кончится… Ждите!»
Я ухожу. А они, – ангидрит твою перекись! – принципиально не уходят. Наглецы! Ждут на месте. Моё чуткое ухо ловит вздохи, ропот, попрёки в мой адрес. Да при таком шуме, при таком, извините, нахрапистом внимании к начинающим попробуй начни. Просто мешают как следует начать!
– А ты все-таки начни, – строго советует Глеб.
– Придётся, – говорю я как о деле будущего, хотя это дело для меня уже не первый год давнее.
Написал я уже одну повесть.
Говорить про неё Глебу не хочу. Конечно, пока. Напечатаю – покажу, как сегодня с рассказом.
А то раззвони раньше дела, ещё не дадут.
У меня случалось так не единожды. Потому до времени выгодней помолчать.
…Загорелось мне узнать мнение какого-нибудь маститого о первой моей повести.
Я к одному, я к другому…
Один говорит: я не читатель, я писатель. Я себя выражаю.
Ну выражайся дальше, выражайся на здоровье…
Второй клянётся-божится, что обязательно прочитает и даже скажет своё мнение, да только в том случае, если принесу я ему повесть уже опубликованную.