– А стишок на память не подаришь? – в спину с усмешкой бросил мне Карагодин. – Ты, говорят, стишки для утренников сочиняешь…
В зеркале, висящем у выхода, я увидел его отражение. Он улыбался, торжествуя победу.
Я лихорадочно перетряхивал память. Но всплыли лишь митяевские строчки из песни:
Жизнь и боль – вот и всё, что имею,
Да от мыслей неверных лечусь,
А вот правды сказать не умею,
Но, даст Бог, я еще научусь.
– Иди, иди, стихоплет, – холодно сказал он. – И слова твои ничтожны. Впрочем, по Сеньке и шапка.
Я взялся уже за ручку двери, но не удержался, повернулся к нему и сказал спокойно, когда приходит полное понимание, что мосты все сожжены:
– В мире нет власти грозней и страшней, чем вещее слово поэта.
Я ждал его лающего смеха. Наверное, в тот миг было действительно смешно: кабинет главы в европейском стиле, уверенный в себе Степан в «гламурном» темно-синем костюме «от кутюр» и эти, неведомо откуда пришедшие ко мне, слова…
Но он даже не улыбнулся.
В зеркало я видел, каким взглядом смотрел он мне в спину. Будто Расстреливал.
***
Я вернулся домой, когда уже стемнело.
Где-то за Свапой, в строящемся поселке кирпичных коттеджей, басовито брехала сторожевая собака.
Моргуша уже спала. Я достал «бурдовую тетрадь» с полки. Открыл дверцу и бросил на жаркие угли в печи «Записки мёртвого пса».
Это ведь всё изощрённые выверты воспалённого писательского мозга, что рукописи не горят… Через минуту я увидел, как печально сморщилась обложка и на ней появилась траурная каёмка – обгоревшие края.
На столике настойчиво затрещал телефон. Звонил Пашка.
– Прости, что не зашел на праздничный ужин, – сказал он. – В больнице денек горячий.
– Что такое? – без энтузиазма спросил я, вспоминая подписанное Степаном представление.
– Только что менты с автовокзала привезли старикашку одного…. Черепно-мозговая травма. Кто-то чем-то его тюкнул по черепу…
– Бывает, – вяло ответил я.
– Самое интересное, что фамилия у старикашки знакомая нам обоим…
– Иванов?
– Шнуров. Маркел Сидорович Шнуров… Не знаю, выживет ли. Уж больно дряхл. И травма тяжелая. Повезу беднягу в область. Вот только довезу ли?
Пашка положил трубку, а я бросился к печки и кочергой выцарапал у огня рукопись, сбросив дымящуюся тетрадку на загнетку[78 - Загнетка – место перед топкой, куда сгребают угли.].
– Слава Богу, великий писатель прав, – сказал я сам себе. – Рукописи, кажется, действительно не горят.
В дверь кто-то постучал. Не позвонил от калитки, а – постучал.
Кого принесла нелегкая?
На пороге стоял человек в картонной маске собаки. Его карнавальный костюм, сшитый из искусственного чёрного меха, весьма напоминавший шкуру чёрного пса, основательно промок под новогодним дождём. Лица пришельца я не видел, оно было под маской, но согбенная фигура, выбившиеся из-под маски мокрые седые пельки[79 - Пельки – волосы (тут собачья шерсть).] выдавали старческий возраст.
– С Новым годом! – машинально сказал я и полез в карман за мелочью.
– Так это ты требуешь вскрытия моей могилы? – утробно спросила собачья маска, красноречивым жестом останавливая мою благотворительность.
Ряженый склонил голову и, поблёскивая холодными жёлтыми глазами в прорезях маски, некоторое время молча разглядывал меня.
Наконец взгляд его остановился на рукописи, которую уже полизало пламя. Эту чёртову рукопись я всё ещё держал в руках.
– Тэмпора мутантур![80 - TEMPORA MUTANTUR (лат.) – Времена меняются.]– засмеялась маска лающим смехом. – Времена меняются, но люди, как я заметил за всю свою бессмертную жизнь, не меняются вместе с ними.
«Сумасшедших на Аномалии всегда хватало», – мелькнула у меня мысль.
– Вот и ты, старик, – продолжал он, поправляя оскаленную пёсью маску на лице. – не оригинален с сожжением рукописи, хотя не веришь, и никогда не верил, что рукописи не горят…А не помнишь, что littera scripta manet. Ты – вульгарный материалист, как все нынешние писатели. А значит, человек без веры… Шаткий человек. Ибо слабому человеку необходимо веровать. Без веры – всё шатко. Абсолютно всё.
– А во что верить? – хмуро спросил я колядовавшего деда.
– Не во что, а в кого…
– Уж не в тебя ли?
– Если не в Него, то в меня… Другого выбора, прости, никто тебе не предложит.
Он задрал морду к чёрному небу и весьма правдоподобно завыл по-собачьи.
«Шизофреник!» – подумал я и захлопнул дверь. Какое-то время еще постоял в прихожей, слушая, как удаляются шаги ряженого шутника.
Глупая, дурная шутка, подумал я. Если это Пашкины проделки, то завтра отплачу ему той же монетой.
Я прилег на свой любимый диван, но сон не шел. Меня сильно знобило. Сам себе потрогал лоб. Ничего не понял, но за градусником не пошёл. Если так колотит, то не меньше тридцати девяти, а то и все сорок. Неужели этот проклятущий грипп? Говорил Пашка: Прививайся, старик! Вульгарный грипп выкашивает на планете людей больше, чем умирает от лихорадки эбола».
Я до носа укрылся шерстяным пледом, но не согрелся и под одеялом. Знобило уже так, что зуб на зуб не попадал.
Чтобы отвлечься от навалившейся болезни, которая туманила голову, стал по привычке анализировать только что услышанные слова новогоднего коляды. А ведь он сказал tempora mutantur. Это явно латынь. А потом он добавил на этом же языке – littera scripta manet. Мёртвый язык, но как я понял перевод без словаря? Это ведь буквально означает: «написанная буква остаётся». Не может слободская коляда, подвыпивший старый бомж знать латынь. Исключено!
Я почувствовал, как страх без спроса заползает под одеяло, потом за пазуху, как он холодит разогретое гриппозным жаром сердце, заставляя его работать на повышенных оборотах.
Я встал, взял обгоревшую рукопись Лукича в руки и посмотрел на печную дверцу. По своему обыкновению, стал ковырять душу, анализировать свой визит к Степану Григорьевичу Карагодину. И, как всегда, искал смягчающие обстоятельства для внутреннего суда.