От «Огонька» Оля переходила к описанию «Мелодий и ритмов», заодно сообщив, что даже ее мама с папой назвали эту передачу «окном в другой мир». Оля гордилась тем, что, пока ее папа писал на магнитофон звук, она успела переписать титры, и теперь на обложке бобины можно указать имена исполнителей и названия песен.
Помимо Ирины Понаровской, неизвестно как затесавшейся в зарубежную эстраду, чешского Карела Готта и американского Дина Рида, которые, по словам Олиного папы, «в Союзе уже прописались», все остальные эстрадные номера были нарезаны из гэдээровской музыкальной программы «Пестрый котел».
Национальной принадлежности большинства исполнителей Оля не знала: в передаче перед их выступлением пускали титры: «Фрагмент программы „Пестрый котел“ ТВ ГДР» и год выпуска этой передачи. За исключением Аманды Лир с песней «Diamonds» из «Пестрого котла» выпуска 1980-го года, все остальные номера были из программ 1978—79 годов.
Некоторые имена и названия – к примеру, некто Жужа Конс или «Шовади Води» с песней «Under The Moon Of Love» – я тоже слышала впервые, хотя, по сравнению с советскими сверстниками, мои познания в западной музыке были расширенными. Наверное, то были музыканты из соцлагеря, чьи записи на нашу «империалистическую» сторону не доходили. Но некоторых я знала очень даже хорошо, и меня безмерно удивило, куда их вдруг «переселило» советское телевидение. К примеру, моя любимая Глория Гейнор, исполнившая в советском новогоднем эфире свой хит «I will survive» из сборника 1978-го года, оказалась «обездоленной африканской певицей, неукротимым борцом за мир» – это следовало из закадровых пояснений. Олин папа предположил, что так ее обозначили, чтобы не поминать в праздничную ночь «мирового агрессора», где сия «угнетенная африканка» благополучно проживает.
Оля писала, что в начале передачи, как и в предыдущие новогодние ночи, показали несколько танцевальных номеров балета телевидения ГДР, потом сыграл оркестр Джеймса Ласта и спел Демисс Руссос, после чего пошли ролики, которые в ночь на 1981-й год Советский Союз увидел впервые: «Смоки» с песней «Needles And Pins» (фрагмент «Пестрого котла» за 1977 год), «Бэлль Эпок» с песней «Bamalama» (фрагмент фестиваля в Сан-Ремо, 1978-й год), «Бони М» с песней «Bahama Mama», «Чили» с песней «For Your Love» и ансамбль «Долли-Дотс» с песней без названия – все из «Пестрого котла» за 1979-й год.
О новогоднем «огоньке» в нашей школе Оля отозвалась скупо – видимо, он ей не понравился. Написала, что у каждого класса новогодний вечер был в отдельном кабинете и в разное время, под надзором классной руководительницы и представителей родительского комитета, поэтому было невыносимо скучно и музыка «пионерская».
Подружка хвасталась, что родители подарили ей на Новый год гитару и самоучитель игры на ней, и за каникулы она рассчитывает разучить основные аккорды, чтобы блеснуть на общешкольном конкурсе патриотической песни 23 февраля. От каждого класса выдвигают по одному конкурсанту, и Оля уже предложила свою кандидатуру, несмотря на то, что осваивать гитару только собирается. Она была совершенно уверена в успехе и даже уже выбрала песню, которую исполнит, аккомпанируя сама себе – «Темная ночь».
Я представила, как это будет красиво, когда маленькая хрупкая Оля выйдет на сцену с большой гитарой и тихим голосом запоет: «Темная ночь, ты, любимая, знаю, не спишь…» Я тоже любила эту песню, она была в постоянном репертуаре бимарестанского хора медсестер.
Завершая письмо, Оля перечисляла свои планы на десятидневные школьные каникулы. Я читала их, будто расписание посещения Снежной королевой сказочной страны Лапландии – настолько далекими и невероятными казались мне перечисленные Олей реалии. Ее мама достала на своей работе для Оли билет на елку в Кремль, а папа – в концертный зал «Россия». Еще папа обещал провести ее на новогодний вечер в ДК от своего НИИ, куда пускают только с 14 лет, потому что там настоящая «взрослая» дискотека для сотрудников. В свободное от празднований время Оля собиралась съездить с родителями в Подрезково, а еще они с одноклассниками планируют разведать новый каток в нашем парке, который залили на месте аттракционов. Подружка писала, что теперь по вечерам там музыка, разноцветные огоньки и куча молодежи.
Мои родители тоже заинтересовались, что было в «Голубом огоньке» по советскому телевидению? Они знали, что, в отличие от их адресатов, которые не тратили на это время и бумагу, Оля обязательно подробно опишет мне передачу. Я успокоила их, что они ничего не потеряли: их любимцы в новогодней программе не выступали. Музыкальные вкусы относительно советской эстрады в нашей семье разделились: мама любила Вахтанга Кикабидзе, Рената Ибрагимова и Муслима Магомаева, папа – Софию Ротару и Розу Рымбаеву, а я – Аллу Пугачеву. Так что пострадала только я, пропустив премьеру песни «Маэстро». Братик-баятик в силу малого возраста еще музыкальных пристрастий не имел, но я рассчитывала, что вскоре он присоединится ко мне. Мне казалось, что Аллу Борисовну я полюбила с тех самых пор, как стала различать звуки.
– А нашу «почтовую голубку» ты уже видел? – спросила мама папу, когда все сполна насладились письмами из дома.
– Новенькую? – улыбнулся папа. – Да, видел, землячка моя.
– Ну и как она тебе? – нахмурилась мама.
– Симпатичная, – ответил папа добродушно.
– Какая именно? – настаивала мама.
– Я не умею женщин описывать, – пытался отбояриться папа. – Если ты по дамскому принципу «врага надо знать в лицо» интересуешься, то иди и посмотри сама. Но помни при этом, что люблю я только тебя! Я однолюб!
– Я однолюб и много… член! – заявила мама. Слышать от нее такое было непривычно.
– И как у тебя язык-то поворачивается такое говорить? – передразнил ее папа. – При ребенке.
– Это любимая присказка моей мамы, – попыталась оправдаться мама. – А раз у моей мамы язык поворачивается, значит, ничего плохого в этих словах нет!
Под бурным натиском мамы папа рассказал нам все, что знал о нашей новой медсестре. Зовут ее Мухаббат, что в переводе с арабского значит «любовь», а родом она из Красноводска – из того самого города в советской части Туркмен-Сахры, о которой папа недавно нам рассказывал. А работать она будет в хирургии у Тапониного папы.
Своими глазами я увидела новенькую только спустя пару дней, столкнувшись с ней у входа в дом. Мухаббат улыбнулась и сказала «Привет!», хотя знакомы мы не были. И этим сразу завоевала мою симпатию.
Новенькая была тоненькой и смуглой, особенно на фоне белого халата. Мое бурное воображение тут же сравнило ее с голой по зиме гибкой веточкой ивы, покрытой снегом. В те дни я как раз читала принесенный Светланой Александровной сборник поэтов Серебряного века и меня заворожили цветаевские строки, посвященные Ахматовой: «Не этих ивовых плавающих ветвей касаюсь истово, а руки твоей!» В сборнике было еще множество красивых строк, и каждая казалась мне наполненной любовью. То ли просто настроение тогда было такое.
У Мухаббат были большие темные глаза и густые прямые волосы, она заплетала их в толстую черную косу. Я нашла ее очень красивой и поделилась этим дома. К тому моменту моя мама тоже уже видела ее в госпитале и заявила, что она похожа на мою туркменскую двоюродную сестру, которая старше меня на 10 лет и я ее никогда не видела. Несмотря на это, зов крови, как предположила мама, подсказывает мне, что этот тип внешности красив. По форме мама не сказала ничего плохого, но по сути я уловила в ее словах сарказм. И поняла, что моей маме Мухаббат не понравилась.
В последующие дни я встречала новую медсестру то там, то сям и исподволь наблюдала за ней. При нашей однообразной жизни нас занимало любое новое лицо, но в этой новенькой что-то вызывало мое особое любопытство. Я пришла к выводу, что она местами похожа на нашего раиса, а местами – на моего папу. Так же, как раис, Мухаббат половину слов заменяла улыбкой, держалась спокойно, дружелюбно и с достоинством. А смешливой была как мой папа: хохотала она от души, запрокидывая голову и показывая крупные ровные белые зубы. И глаза у Мухаббат были не карие, а черные-пречерные, как изюминки в кексе, и в них постоянно жила смешинка – прямо как у моего папы.
Новенькая смотрелась очень хрупкой, но как только вокруг нее принялся крутиться Грядкин – а произошло это очень быстро – стало понятно, что это лишь видимость. Когда Грядкин стоял рядом с ней, становилось заметно, что Мухаббат лишь самую капельку ниже его, хотя все остальные, кроме тети Нонны, едва доставали нашему урологу до плеча. В отличие от «объекта гэ», большую часть «длины» Мухаббат занимали ноги, поэтому она казалась не каланчой, а скорее, фламинго – грациозным и легким, каких я видела в зверинце Национального парка, куда меня возили Рухишки.
Я подумала, что мне хочется нарисовать Мухаббат. А если бы я была мужчиной, то влюбилась бы в нее с первого взгляда. Вот было бы здорово, если бы она казалась из того же самого племени баятов, из которого предки моего папы! Приятно же, когда в твоем племени такие красивые люди.
Скоро я заметила, что с первого взгляда Мухаббат полюбили только мы с Грядкиным. Все остальные – так же, с первого взгляда – почему-то ее невзлюбили. Даже мои мальчишки, которым обычно было все равно. Им всегда было наплевать, что там взрослые думают друг о друге, а лично им Мухаббат уж точно не сделала ничего плохого. Но они уже прозвали ее Мухобойкой.
– Почему Мухобойка? – решила выпытать я у Сереги. – Чем она тебе не нравится?!
– Противная, – коротко ответил Серега.
Я поняла, что большего от него не добиться.
Хоть Мухобойка никому не нравилась, но все постоянно о ней говорили. А поскольку сестрой она была хирургической и ассистировала Тапониному папе, Тапоня, как маленький рупор своей мамы, при упоминании о Мухобойке презрительно фыркала.
– Ну а тебе-то она что сделала? – спросила я ее как-то.
– Мне? – переспросила Тапоня с оттенком брезгливости. – Что она может мне сделать?! Черножопая!
– Тапонь, ты сейчас вообще в стране черножопых, если на то пошло! – возмутилась я ее пренебрежительному тону.
– Я здесь, чтобы лечить черножопых, – невозмутимо ответила Тапоня. – А не чтобы они лечили меня.
Еще через какое-то время мне стало понятно, что Мухобойку невзлюбили в основном госпитальные дамы – и именно потому, что мужчинам она очень даже понравилась. Только они не хотели гневить своих жен и верных коллег явным выражением симпатии к новенькой, вот общая картина и выходила неприязненной.
Но Мухобойке было все равно.
Я смотрела на нее, восхищалась и издалека училась тому, что лет десять спустя мы называли «здоровым пофигизмом». В студенческие годы присказка «В человеке всегда должно быть место пофигу» стала моей любимой.
Работала она, судя по тому, что на эту тему никто ничего не говорил, хорошо. А вот Мухобойкин досуг комментировали все, кому не лень, хотя никто с ней не водился, в гости не звал и в город с ней не выходил. Когда Мухобойка работала в утреннюю смену, после обеда она спускалась в патио, садилась на лавку, открывала книжку и сидела, читая ее, до самого «хамуша» («Тушите свет!» – перс., здесь – воздушная тревога).
С нами, детьми, она всегда здоровалась и приветливо улыбалась. Мальчишки, не поворачивая головы, буркали сквозь зубы «здрасьте» и отходили подальше. А я всегда радостно улыбалась в ответ и вертелась поблизости. Мне очень хотелось к ней подойти и заговорить, но я стеснялась.
Как-то часа в 4 дня, когда Мухобойка читала на своей лавке, я гоняла по патио на скейте и у меня развязался шнурок. Я присела рядом с ней, завязывая шнурок, и заметила, что она читает «Письмо незнакомки» Цвейга. Я тоже читала эту новеллу, и это был отличный повод завести разговор.
– Жалко ее, правда? – спросила я, имея в виду цвейговскую незнакомку, героиню рассказа.
– А мне ее не жалко! – неожиданно горячо ответила Мухобойка.
– Почему? – опешила я, испугавшись, что вдруг прекрасную Мухобойку я сама себе придумала, а на самом деле она злая и бесчувственная, и не зря ее не любят наши женщины?!
– Я думаю, что она была счастлива, – спокойно ответила новенькая. – По-своему, конечно. По мне, уж лучше в фантазиях, но с любимым, чем в реальности, но с нелюбимым! И пусть лучше любимый тебя не замечает, чем нелюбимый изо дня в день рядом храпит, ест, дышит – фу!
Я задумалась. Чтобы осознать сказанное, мне требовалось нарисовать его в своем воображении. Сначала я представила себе Натика, который меня не замечает, а я люблю его издалека, нежно и печально, и каждый день пишу ему письма, остающиеся без ответа. Для полноты картины следовало визуализировать и храпящего рядом «нелюбимого». Но с этим было сложнее. Я уже могла назвать мужчин, которых, как мне казалось, я любила, но нелюбимых еще не было. Но я тут же решила, что в качестве «нелюбимого» условно сойдет любой из известных мне мужчин, кроме Грядкина и Натика – ведь ни в кого, кроме этих двоих, я не была влюблена. Еще мне нравился посольский дядя Володя, но у него была жена тетя Галя, поэтому всерьез любить его я бы не стала. С этими мыслями я выбрала в жертву доктора-попу и попыталась вообразить, что меня насильно выдали за него замуж.
Видимо, мне это удалось, потому что меня разобрал смех. Я хохотала, как сумасшедшая, минуты две подряд и никак не могла остановиться. Мухобойка наверняка решила, что у меня не все в порядке с головой. Наконец я утерла слезы и заявила, что абсолютно с ней согласна. В деле любви поговорка про синицу и журавля верна с точностью до наоборот: уж лучше любимый в небе, чем нелюбимый в руке.
Через день, заметив Мухобойку с Цвейгом, я подошла к ней уже на правах знакомой. Уселась рядом и спросила, как ей понравился Тегеран?
Меня тревожил вопрос, где она берет продукты?! Не может же бедняжка питаться одной гуманитарной помощью из тушенки, сгущенки и консервов, ей нужны фрукты, овощи, свежий хлеб и молочные продукты. Но все это можно купить только в городе и в определенных местах: с началом войны в некоторые районы забредать стало запрещено. Также не рекомендовалось выходить в город по одиночке, только если в соседнюю лавку. Для более отдаленных «магазинингов» собирались группами и брали водителя. Я ни разу не видела, чтобы Мухобойку кто-нибудь звал с собой в город, а одна она, наверное, боялась.
Мухобойка ответила, что Тегеран ей нравится, хотя она еще мало что видела.