Нисколько не разбавляющий тишину а, напротив, ее подчеркивающий. Поляризующий… Делающий безмолвие зорким, хищным.
Он был настолько негромким, этот неясный шелест, что, хоть и ловил его слух, а неприметный сигнал поначалу даже и не достучался в сознание.
Но сразу же сработал инстинкт. Глубинный и темный страж, недреманное чутье которого заставляет живое опасаться просто того, что ему неведомо (или же было изведано в какой-то из позабытых жизней, но в этой – забыто начисто).
Ведь шелестящий звук был – Чистяков понимал теперь – чуждым вовсе. Из тех, которым невозможно придумать рациональное объяснения исходя из окружающей обстановки. Поэтому рептильный инстинкт скомандовал: стой! не двигайся: НЕПОНЯТНОЕ!
И вот Семен стоял, вслушиваясь…
А звук усиливался.
Ну или это Чистякову только казалось, что становился громче, а просто звук забирал все больше его внимания.
Теперь он воспринимался Семеном уже не даже как шелест, а… словно приглушенное стрекотанье швейной машинки.
Старинной, не электрической. С особенною такой широкой педалью, которую надо было качать ногами. Подобный раритет антикварный, «Зингер», стоял когда-то у бабушки Чистякова, давно покойной.
Но звук, идущий из распахнутой секции (да! именно оттуда!) был много более вкрадчив, тих и… ритмичен. Он приводил Семену на память однообразные трели, которые издают кузнечики, сверчки, стрекочущие прочие насекомые.
Вот этого мне только и не хватало сейчас: подумать о насекомых! – мысленно возопил Семен.
(Пауки-людоеды из бреда сына… Впрочем, ведь пауки не издают звуки, верно? Или же – если крупные – издают?)
На земляном полу перед секцией валялся сбитый замок.
Не сбитый. Похоже, что его дужка была… разъедена кислотой.
– Совсем не тот коридор… перепутал… – бессмысленно шептал Чистяков. Беззвучно, лишь одними губами. – Сейчас я повернусь и пойду отсюда. И возвращусь к перекрестку, чтобы сориентироваться. И двинусь в правильном направлении. Тогда уж мне не встретится никаких замков, никаких пау…
Семен представил, как поворачивает назад.
И нечто, издающее звук, оказывается у него за спиной.
И сразу Чистяков понял, что никогда не сделает этого. Потому что чем более он прислушивался, тем ему меньше нравился этот звук.
(Да никакое это не стрекотание чертовой машинки! А это… это…)
Однако не стоять же тут вечно!
Тогда Семен совершил единственное, что все-таки смог заставить себя проделать. Он тихо и осторожно пошел вперед, стараясь держаться как можно дальше от чернеющего проема раскрытой двери.
И тут он ощутил еще запах.
Странный. Как смесь машинного масла и залежавшегося, подпорченного уже загниваньем сырого мяса.
Мгновения вдруг сделались очень длинными… Две воли разрывали сознание Чистякова.
Первая. Ни в коем случае не смотреть в сторону черного зева прохода в секцию. НЕ!..СМО!..ТРЕТЬ!
Вторая. Взгляни хотя бы краешком глаза! Узнай, что издает эти звук и запах.
Первая установка была понятна. Чего остерегается человек, вынужденный пройтись по узенькому карнизу над зевом бездны? Конечно же – взгляда вниз (взгляда в смерть).
Однако вот второе хотение, противоположное первому – как понять? В подобной ситуации любознательность разве не сродни помешательству? Да люди даже придумали поговорку: «любопытство сгубило кошку».
Впрочем, если оно погубило кошку, то спасло кошек. Разведавшая опасность особь доносит ведь о ней своим сродникам. (Если повезет ей не погибнуть в разведке, правда.) Предупрежденные будут вооружены.
Поэтому и одарила природа таких существ, у которых наличествует высшая нервная деятельность, манией любопытства.
На благо их виду в целом.
На горе отдельной особи.
Природа победила-таки проклинающего кошачье любопытство Семена. Он остановился и вздрагивающий луч фонаря развернулся в пространство секции.
Тогда Чистяков увидел.
Все и до малейшей детали, что было там.
Однако при всей отчетливости восприятия у Семена не получалось понять, ЧТО это такое именно. Сознание не могло сложить наблюдаемые фрагменты во единое целое. Точнее же говоря – бастовало, отвергало, ОТКАЗЫВАЛОСЬ!!
Внимание примагничивало прежде прочего то, что двигалось в этой секции. Оно представляло собой подобие пары крючьев, сходящихся и расходящихся в быстром темпе.
Они были расположены симметрично остриями вовнутрь. С их вогнутостей иногда что-то капало.
Поверхность этих странных образований была темна, и однако, влажная, проблескивала во вздрагивающем луче. Ритм их безостановочного движения совпадал с ритмом звука и было ясно, что именно оно, их мерцание, родит звук.
Над крючьями стояли глаза.
Круглые, неподвижные и словно бы даже какие-то простовато-наивные.
В сознании Семена вдруг с неуместностью высветились круглые очки Джона Леннона. Кумира старшего брата Чистякова. Который – брат – и до сего еще времени носил тертую джинсу и длинные волосы, несмотря на откровенную лысину.
Да уж, человечный взгляд Леннона сквозь очки был вспомнен совсем не к месту! Поскольку на Семена теперь смотрели – нечеловеческие глаза.
Взирали же они на него из чего-то кустистого, вроде мха. (Шерсть? но какая странная…) И рядом в этой щетине располагались… ЕЩЁ глаза!
Какие-то дополнительные… Три пары. Меньшего гораздо размера. И в каждой трепетала синхронно яркая, разбрызгивающаяся точка: отражение лампочки фонаря, трясущегося в руке.
Секция была набита всяческим хламом, как и положено подвальной каморке. Но было в этой картине и необычное кое-что. А именно: хаос вещей делился, ровно и аккуратно, на восемь секторов.
Причем делила его на них многосложная, дрожащая мохнатая тень, отбрасываемая фонарем. Тень… от растопыренных восьми лап огромного паука!
Головоломка сложилась.
Ритмично движущиеся крючья были паучьими жвалами (хелицерами – вытряхнула ненужное уточнение память из учебника биологии, которую в школе нередко Семен прогуливал). А позади во тьме намечалось и тулово паука, пульсирующее в ленивом, сонном, инаковом от челюстей ритме…
Такого не могло быть!