Издали донеся гул соборного колокола. Старик замолк, спешно перекрестился. Рукав его рубахи задрался и на запястье иссиня-мертвым проступили две буквы «СК». Он перехватил мой взгляд и вдруг чему-то улыбнулся щербатым ртом.
– От сумы и от тюрьмы, паря, не отрекайся, хотя вольницу нашу казачью блюсти непросто. И все одно за волю нашу спуску не давай. А «СК» – это ссыльно-каторжное клеймо ставят нам цари за нашу преданность России. Вот под такой же перезвон колоколов Собора шла здесь в тот день экзекуция. Пороли нещадно поляков за побег. Стон стоял на округу. Кто-то из несчастных представился даже, иные рассудка лишились, их тащили в воде, отхаживали и добивали положенное. А потом метили, как скот. Им на лоб «СК», нам – на руку за сожительство, якобы. Ставили, как тавро ставят на круп коня.
Хохол замолчал. Я помог ему свернуть самокрутку. Дал прикурить.
– Вот и сейчас от звука колокола сердце замирает, сжимается до боли. И так каждый раз под колокол память возвращает меня к тому дню.
– Те за волю народа пошли сюда, а вот мы за свою казачью волю. За право на кругу избрать своего наказного, а не очередного – «из фридрихов». Ведь сучит не царь, а псарь
– Вам, может, перебраться куда-то в монастырь? Как вам здесь живется? – спросил я.
– По всякому, сынок. То холодно, то жарко. Но есть и отрада: хоть поддёвочка сера, да волюшка своя. А в монастыре монахи горе свое кормят, а мы свое горе голодом морим, чтобы оно подохло поскорее. Я стар, но я здоров, как рыба. Вот плету из ивовых прутьев вентеря да мордуши. Рыбкой промышляем… Продаем…
Густо заросшее лицо его с добрым, острым взглядом вдруг посветлело.
– Вот и ты нас, казаков, не забыл.
Он тряхнул кудлатой головой и принялся за дело.
– Наша воля ноне обреченная, а все ж под солдатской шинелькой вольней, чем под наказным атаманом из немцев.
От реки донеслась песня горькая, как судьба каторжанина, протяжная, напевная.
– Мои казаки поют на стихи Тараса Шевченко. Ведь был этот поэт рабом, так выкупили его друзья за двадцать пять тысяч рублей. Нет, денег – тяни каторгу.
Глаза его вновь потухли, как угли подернулись пеплом.
– О чем твоя дума? – спросил я.
– Я то… Наши думы за горой, а смерть наша за спиной. Вот и местные казаки нас не жалуют, как прокаженных. Вот отец твой дает нам заказ и заработок. Вот и одежонка на нас от вас. Пока был – возил ты. Потом Петька немой все эти годы возил. Добрый из тебя выйдет казак, истинная в тебе, чую, казачья кровь. А казаки из Сбегов староверы, народец крепкий уставной, державный. Я знаю – в тебе есть старой веры кровь. У нас на Кубани были некрасовцы-староверы. Это уходящая Русь, хотя в них наши корни по вере. А ведь наши запорожские казаки жили по старой вере. Сам Ермак, атаман дружины казачьей, был крещен старой верой. А грех! На ком его нет. На этой грешной земле нельзя не быть грешным.– Замысловато закончил старик, глядя куда-то за реку на сопки, где задержались последние лучи солнца.
Я как мог вскользь спросил про их соседей поляков.
– А. Это «политика», – вдруг спохватился казак, – о них, как говорится, или вовсе ничего не говорить, или говорить хорошо. Это люди мастеровые. Они могли выковать для коляски ажурную из металла спинку. И грамотный. Умный народ. После поселения они уходят сразу – у них свое общество взаимопомощи. А у нас один путь – на кладбище среди камней. А поляки народ таборный, не чета нам. Они на рыбалке ноне.
– А что остров посещают ссыльные? – глядя на деда, спросил я.
При этих словах он оторвался от дел.
– А тебе зачем это знать? – глухо спросил он.
– А вы сами бываете там? – перебил я его.
– Мы, паря, в политику не лезем. Мы уважаем их волю к свободе. Они хотят свернуть в России власть. Вот и 905 год – их рук дело. Нам же важна только наша вольница и Россия, а кто у власти – да хоть черт. А вот была бы республика Казакея, то мы бы и отсюда крикнули бы «Любо!» – старик впервые улыбнулся своими сухими губами.
Он стал расспрашивать о годах гимназии. Я ничего не скрыл.
– Казаки пережили такое, что не дай Бог пережить такое лихому татарину, а сколько бед казачество пережило. Ничто нас не выбьет из седла.
– А кто такая дама в черном? Она приезжает на богатой коляске, – не удержался и спросил я.
– Она пришла сюда по этапу. Славная дама. Она свела нас, казаков, с поляками. Ведь у нас одна беда и Бог у нас один. Оттого-то и судьба у нас одна.
Пока говорили поляки пришли с рыбалки, сварили уху. Давно съедена уха, по какому разу дед заварил кирпичный китайский чай. Его отец передал для дома, а я поделился теперь с дедом.
Ночь подкралась тихо. Теплой тенью она легла на скальных стенах, накрыла уже уснувший наш заливчик. Только еще ярче вспыхнул костер – и от него светлая дорожка побежала по реке. Вода в реке глухо ворчала в ущелье. Где-то: то ли камень сорвался с крутого берега, то ли крупная рыба всплеснула с шумом…
Я остался на ночлег у ссыльных. Попросился переночевать в баркасе, уже готовом к плаванию. Ночь уже развесила звезды, тени их упали в воду и теперь дрожали в легкой зыби реки. Я не мог долго заснуть. Какими детскими забавами показались мне мои беды в гимназии по сравнению с тем, что пережили эти, все же казаки – бывших казаков не бывает. Я помню, как отец как-то заметил мне, когда зашел разговор о ссыльных казаках. «Никакие они уже не казаки. Клейменый – это уже не казак» – твердо сказал тогда отец. Я не стал спорить, хотя и был не согласен. А сейчас, послушав их, я понял, что я во многом был тогда прав. Они истинные казаки. Не помню, сколько прошло времени в моих раздумьях, но тень от скалы посветлела, и от воды потянуло предрассветной свежестью… и я заснул.
6
Жизнь не есть череда проходящих дней, жизнь это то, что ты запомнил, что осело в твоей памяти.
Утром, простившись с казаками, первые лучи солнца я встретил, когда конь мой резво вынес меня на перевал. Выехав на тракт, я заспешил в станицу. Дорогой вспомнил слова Хохла: «Казаку не пристало спрашивать, как поступать. Так что наши встречи можешь забыть, будто их вовсе не было, если они будут тебе мешать. Не раздумывая – рви их, будто ты нас – и знать не знаешь. Но память она сама все сохранит и без тебя. А мы поймем, что это так и надо» Нет, размышлял я, никогда я не откажусь от того, кто был мне другом. Я не отказался от друзей по кружку – не откажусь и от ссыльного казака.
В раздумьях я не заметил, как вскоре показались развалины монастыря. Я пожалел, что вчера мне не удалось сговориться с дядей, чтобы вместе осмотреть развалины и наметить ближайшие работы.
Немногое я узнал о монастырях времени великих географических открытий. Одно, может, заинтересовать, что Ерофей Хабаров, атаман казаков-землепроходцев, после долгих путешествий по землям Дальнего Востока не однажды ходил в Москву с докладом царю об открытии новых земель и их пригодности к хлебопашеству. Атаманы казачьи строили казачьи посты-крепостцы, а для своих дружин, после долгих странствий, строили казачьи монастыри для больных, немощных и по старости непригодных к трудным походам. Мог Хабаров быть в наших местах? Мы на сибирском тракте. Наверное, он когда-то во времена Хабарова был тропой, хотя и изрядно набитой. Словом, Хабаров здесь мог быть. Так оставалось мне принять. А следом за казаками потянулись сюда староверы, гонимые властью. Они ставили свои скиты. А монастырь был старой веры, ибо после его разрушения – властью ли или природой – появилась староверская станица Сбега. А невдалеке от развалин появилась станица Монастырская. Вот такое было у меня тогда представление о развалинах.
Когда-то монастырь, – а сейчас его только развалины – стоял на высокой террасе с видом на реку Шумную, несущую хрустально-чистые воды из-под горных ледников на западе. Отсюда уже видна наша школа. Ее, говорили, сложили из камней этих развалин.
Однако мне вскоре пришлось вспомнить, что со мною пакет Бутину. Но по дороге, я все же решил заехать на могилу матери.
О матери я помнил всегда. Ее судьба останется навечно в моей памяти, так что посещение могилы ее будет моим долгом навсегда. Даже в годы эмиграции, когда уезжали родные и близкие друзья, не последним, что решило мою судьбу, была могила матери. Я не мог поступить иначе. Родив меня, подорвала свое здоровье, так что крепкая от природы, она стала угасать год от года и, дождавшись из последних сил, моего поступления в гимназию, вскоре сошла в могилу. Оставив коня, я прошел на кладбище. Могилу нашел быстро по дереву черемухи, любимому дереву матери. Она любила из плодов ягоды делать пастилу, разбив ягоды в ступе. Начиняла пастилой любимые мною пироги. Сейчас черемуха цвела, наполняя ароматом все пространство около могилы. Дерево так разрослось, что ветви ее склонились к ее могиле. Я сломал ветку и положил матери в изголовье. Рядом могила деда. Теперь они, и мать, и дед, лежали рядом – кладбище их примирило. За утверждение старой веры мать вела нешуточную порою «борьбу» с дедом, так что, порою, атаман мирил их. И скольких проклятий я слышал от деда матери моей, раскольнице. Я помню смерть деда. Помню тот тусклый день. Солнце светило будто из мешка. Напротив дома через дорогу с колокольни церкви неслись жалостные звуки, становясь для меня все строже и гуще. В церкви гроб его стоял напротив царских врат. Я смотрел на трупный лик покойника с его заострившимся носом, с рыжими от табака усами, слипшиеся губы. Вот когда-то он был атаманом, а теперь приобщен навеки к отцам нашего казачьего рода, к нашим пращурам. Земля соединила и мать, и деда. Так мать перед смертью велела ее похоронить в одной с дедом могиле. Я не знаю, как бы я встретил смерть матери. Теперь с мучительной болью, глядя на могилу, могу представить, как опускали гроб ее братья в глубокую и холодную яму. Как полетели на опушенный гроб грубо и беспощадно комки тяжелой первородной земли. Я стоял тогда и не думал, что подобное будет когда-то и со мной…
Помню, в день похорон деда я возвращался рядом с матушкой. Прижимая платок к глазам, она шла убитая болью, будто сама себя похоронила или готовится это сделать вскорости. Она то и дело спотыкалась на ровном месте, так что я успевал подставить свое плечо. Чувствовалось уже тогда, как ей тяжело идти по этой земле, так она устала от своей болезни. Она, должно, знала, что срок ее на земле недолог, что он уже измерен и перемерен в который раз. С другой стороны ее придерживал наш священник Отец Георгий. «Помни, душа моя, отчаяние есть смертный грех, – слышал я мягкий голос попа. – Ты не одна, у тебя муж, дети, у тебя добрая казачья семья, уважаемая на станице. Дети твои умные… ты еще молода. Бог даст – у тебя все доброе впереди. А смерть – она что? Бог дал – Бог взял. Вот так и надо смотреть на жизнь, иначе и жить незачем».
В тогдашнем моем возрасте на смерть смотреть не хотелось. Под греющим весенним солнцем я шел тогда с раскрытой головой. Так что всего многообразия жизни, многоголосого крика галок, орущих с буйным упоением жизнью среди окрест оживающей земли в огородах, о смерти думать не хотелось. Я почему-то влюбленными глазами, должно, от полноты жизни вокруг смотрел на мать, на ее траур, на красоту и горе ее лица. Мне же от весенней свежести было даже празднично от этого весеннего пира жизни, а не смерти. Вот на пороге жизни мы не думаем о смерти. А мать, она будто себя заживо хоронила. Порою, она останавливалась, гладила меня по голове, целуя в макушку, как бы прощаясь. Она как знала, что в начале осени ее понесут сюда же. Помню, как мать тогда поглядывала на меня, и, видя, как меня распирает радость от грядущей поездки в гимназию, была и счастлива от этого и грустна, ибо ей становилось еще горше от предчувствия скорой смерти. В доме, помню, мне показалось, стало просторнее от стоящего гроба покойного. А тетка Лукерья в наше отсутствие успела вымыть полы, прибрать в избе так, что через открытое окно врывался, заполняя все углы горницы свежий живой воздух весны. Жизнь, таким образом, врывалась в дом, вытесняя смерть. И только трубка деда напоминала мне о смерти, но теперь она, трубка, ставшая неживой, больше никому не нужна. Но она эта будет хранить память о деде, а душа его будет где-то среди предков.
И все же жизнь возвращалась в наш дом. Вот и на бледном лице матери нет-нет да появится спокойная улыбка…
Сейчас я стоял у могилы матери, у той могилы смерти, которой я не видел, но я ощутил тогда то чувство смерти, которое я испытал в день похорон деда, как если бы это были похороны матери.
*
В доме – так всегда было при матери – было, по-староверски, чисто и уютно. Встретила меня тетка Лукерья. Она оглядела меня с ног до головы крепким взглядом и осталась довольной.
– Здоров! Ну, и слава Богу, – только и сказала она, собирая к столу.
Вера, сестра, на заимке. Тетка, посуетившись вокруг стола, так и не присела, сославшись на заботы по дому.
– Весь дом, Яша, на мне. Тут и скотина, и птица. Кручусь, как белка, одна. То-то думаю, – как твоя мать управлялась одна? И не было у нее и Петьки, а Верка малой была, – оттараторила тетка.
Вот так встретили меня дома после пяти лет отсутствия. Да, собственно, ничего не изменилось в доме. В комнате моей все осталось на прежних местах, как будто только вчера я вышел отсюда. На том же месте на стене висит шашка – подарок деда. Полка с книгами и журналами.
7
К дому я подъехал со стороны парка. Длинная аллея аккуратно подстриженных на английский манер деревьев вела прямо к широкой беломраморной лестнице, ведущей на второй этаж особняка. Строение в стиле английского замка из светло-серого песчаника. На втором этаже открытая веранда с белыми колонами. На стук копыт моего коня из ближайшей оранжереи, примыкающей с востока к дому, появился садовник. Он сообщил, что хозяин в отъезде на приисках и что будет не раньше, как через две недели. Остальное, мол, можно передать через горничную. О Софи я не решился спросить, хотя именно ее я и хотел увидеть. Я думал о нашем разговоре на утёсе. Мне тогда показалось, что мы что-то не договорили. А нам было что сказать. И я уверен в этом. Поднявшись на второй этаж, я встретил горничную Пашу, имя которой я уже знал по первой встрече в доме. Правда, я слышал, что Софи звала ее Парашей. Спокойная, уверенная в себе, она с достоинством крепко пожала мне протянутую мною руку. При этом она смутилась, густо вспыхнув. И это будет всякий раз, когда я, встречая ее, буду протягивать ей руку, а она будет всякий раз смущаться. И так будет продолжаться целых лет двадцать, пока она не станет моей женой. Крепкое было не только в ее рукопожатии, но видно было во всей ее крепкой фигуре. Я всегда почему-то чувствовал в ней что-то близкое, казачье. Она и внешне сходила за казачку: упругий пучок русых волос на голове, кофта, обтягивающая тугую девичью грудь и просторная до пят юбка.