Княжеский секретарь не счел, однако, удобным понять шутку непризнанного еще актера и холодно отозвался:
– Да, я вам дам бумагу к инспектору русского театра. Вы застанете его теперь, по всему вероятию, в Большом театре на репетиции.
Так оно и было. Но репетиция еще продолжалась, и Храповицкий приказал провести Гоголя в театральную библиотеку. Две стены там были сплошь заняты высокими, до потолка, книжными шкафами, где за стеклом презаманчиво красовались стройные ряды книг в однообразных переплетах. Гоголя невольно к ним потянуло. Но едва только он прочел на корешках несколько заглавий, как в комнату вошли три актера. Не раз бывая в русском театре, Гоголь тотчас узнал в них теперь Борецкого, Азаревича и Каратыгина-второго. Верно, экзаменаторы или ассистенты! Но пока им было не до него; все трое были, казалось, в отличном настроении по поводу какого-то отсутствующего товарища.
– Ему-то приглашение из провинции? – со смехом переспросил Каратыгина Борецкий. – Прогремел, нечего сказать, на всю Россию!
– Если сам говорит, то чего же вернее? – отвечал Каратыгин и продолжал затем, подражая кому-то и голосом и движениями: – «Меня, – говорит, – там давно оценили и предлагают первые роли. Как ты думаешь, Петр Андреевич?» – «Чего же лучше? – говорю. – Бери обеими руками, на вторые роли ведь ты все равно не годишься».
– Прелестно! Что называется, не в бровь, а в глаз! – расхохотались оба другие актера.
Тут в дверях показалось новое лицо, мужчина средних лет; ероша волосы, он стал укорять смеющихся:
– Эх, господа, господа! Вам все шуточки да смешки! А были бы в режиссерской шкуре…
– Да какая тебя опять блоха укусила, Боченков? – спросил его Борецкий.
Боченков рукой махнул.
– Все Асенкова!
– Да ведь она нездорова?
– То-то, что выздоровела!
– Ну, и слава Богу.
– «Слава Богу!» А для чего я ночью-то, как брандмейстер на пожар, поскакал в типографию перепечатать афишу: «По внезапной болезни г-жи Асенковой…» и т. д.? Теперь же вот, извольте-ка, присылает записочку, что все же будет играть.
– Так ответь просто: опоздали, сударыня.
– Да, попробуй-ка! Потом полгода, небось, выноси ее милые капризы. У вас, артистов, самолюбие ведь дьявольское: и тому угоди, и другому; а про начальство и толковать нечего, особливо про такое, как наш Александр Иванович…
Говорящий был обращен спиною ко входу; но тут Борецкий сделал ему знак, и он быстро обернулся. На пороге стоял сам Александр Иванович Храповицкий, в котором, несмотря на партикулярное платье, по строгой выправке, а также по николаевским вискам и бакенбардам, нетрудно было признать былого воина.
– Что наш Александр Иванович? – переспросил он, насупясь; но присутствие постороннего – Гоголя – его, видно, стесняло, потому что он обратился тотчас к последнему: – Господин Гоголь?
– Точно так.
– Князь Сергей Сергеевич поручил мне испытать вас на героические роли. Трагедии Озерова вам, без сомнения, хорошо известны?
– Как же. Я играл уже в его «Эдипе».
– Все у нас помешались на «Эдипе», точно это оригинал, а не переделка! То ли дело «Димитрий Донской»!
– Прикажете достать? – спросил Боченков, раскрывая один из книжных шкафов.
– Да, достаньте. Значение этой пьесы, впрочем, лучше всего выражено самим автором в посвящении покойному государю Александру Павловичу, – продолжал наставительно инспектор драматической труппы и, приняв поданную ему режиссером книгу, возвышенным тоном прочел почти все посвящение к трагедии: – «Димитрий, поразив высокомерного Мамая на задонских полях, положил начало освобождению России от ига татарского. Ваше императорское величество возбудили мужество россиян на защищение свободы европейских держав. Певец Димитрия, облагодетельствованный вашим благоволением, приемля смелость посвятить вашему величеству сию трагедию, завидует счастию тех певцов, кои чрез столетия, воспламенясь великими деяниями, воспоют кроткое ваше царствование, славу вашего оружия, благоденствие подвластных вам народов, и не будут порицаемы лестию. Благодарное потомство будет с восхищением внимать истине их песней…». «С восхищением внимать», слышите? – прервал свое чтение Храповицкий. – Посмотрим же, сумеете ли вы возбудить в нас то же восхищение. Вот, не угодно ли, действие четвертое: монолог Димитрия.
Проклятая робость! Да ведь как, помилуйте, не оробеть, когда судьями являются первые знатоки дела. Спасибо, хоть зуб уж не ноет. Святители! Да ведь щека все еще повязана черным платком. Самое подходящее украшение для драматического героя!
Одним движением Гоголь сорвал с головы повязку, но при этом коснулся пальцем щеки и к ужасу своему убедился, что у него начинается флюс. Оттого-то и зуб замолчал. Одно другого стоит…
– Ну-с, что же? – нетерпеливо заметил главный судья.
– Когда надежды нет, отечество любезно,
Чтоб было мужество мое тебе полезно,
Коль рабствовать еще тебе назначил рок,
Над бедствием твоим пролью не слезный ток,
Но с жизнию моей последню каплю крови…
– Стой! – загремел вдруг Храповицкий. – «Не слезный ток!», «Последню каплю крови!». Ударение, сударь мой, вы забываете ударение! И не «слёзный», а «слезный». Дальше.
– А ты, о, Ксения, предмет моей Любови,
Без коей бытия сносить бы я не мог,
Ты в мыслях от меня последний примешь вздох.
– Так, так! – вполголоса одобрил Храповицкий сделанное чтецом ударение на слове «последний».
Когда же тот дошел до стиха: «Но вместе вы в душе моей соединенны» и последнее слово прочел «соединённы», – он в сердцах опять топнул ногой: – Соединенны! Соединенны! Ведь следующий-то стих – «священны», а не «священны»!
Гоголь еще более растерялся и, затрудняясь, как выговаривать слова, стал запинаться. Когда он так с грехом пополам дошел до конца монолога:
Но шум… зрю Ксению: благополучный час!
Мамай, вострепещи: я с жизнью примиряюсь… —
Храповицкий без обиняков выхватил у него из рук книгу и начал сам читать роль Ксении, стараясь придать своему хриплому баритону нежность флейты:
К тебе, о, государь, в отчаяньи являюсь…
Дочитав и окинув окружающих орлиным взглядом, он передал книгу обратно Гоголю. Но на беду тому попалось опять заковыристое слово «мертв», которое он по привычке произнес «мёртв», тогда как соответствующая рифма была «жертв».
– Слабо, сударь мой, очень слабо! – оборвал его Храповицкий. – Я не могу допустить, чтобы так искажали великое творение. Актер должен весь, до ушей, так сказать, влезть в шкуру своего героя. Покойный Яковлев, месяц подряд играя Димитрия Донского, во всякое время дня и ночи вел себя Димитрием же. Когда он раз возвращался с загородной пирушки и часовой у заставы окликнул его: «Кто идет?» – он отвечал не обинуясь: «Князь московский Димитрий Донской!»
– Но Яковлев давно уже, кажется, умер, и я, к сожалению, не имел случая его видеть, – робко позволил себе заявить Гоголь.
– Да Каратыгина-то большого все-таки видели? Он и ростом, и талантом, пожалуй, еще выше Яковлева.
– В этой роли тоже не видел.
– А хотите играть ее! Вам сколько, позвольте узнать, лет? Верно, уж за двадцать?
– На днях минет двадцать один год.
– Ну, вот, а Василию Каратыгину едва было восемнадцать, когда он дебютировал уже «Фингалом»[26 - В трагедии В. Озерова того же названия.]. Десять лет ведь прошло с тех пор, а помню, будто то было вчера: в плечах, в груди тогда он хоть не совсем еще развернулся, но роста был уже богатырского, лицом – красавец писаный, а греческий костюм носил так живописно, точно родился в нем. Что значит Божьею милостью пластик и трагик! Лишь только вышел на сцену, рта еще не раскрыл, – гром рукоплесканий, и пошел, пошел! В следующих ролях тот же фурор… Какие, бишь, то были роли? – обернулся Храповицкий к стоявшему тут же младшему брату знаменитого трагика.
– А «Эдип» Грузинцева и «Танкред» Вольтера, – отвечал Каратыгин-второй. – И могу добавить, что дирекция тогда же заключила с ним контракт на три года: жалованья две тысячи, при казенной квартире, с отоплением и с бенефисом.
– Слышите, молодой человек? Ну, да не будем судить по одной только пьесе. Испытаем вас еще в Расине. Из одиннадцати трагедий его последняя – «Гофолия» – несомненно и наилучшая; а роль Иодая в ней самая выигрышная.