Оценить:
 Рейтинг: 0

Тишина

Год написания книги
2023
Теги
<< 1 ... 25 26 27 28 29 30 31 32 33 ... 56 >>
На страницу:
29 из 56
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Паны-молодцы, атаман! Могу ли я сегодня вас судить? Недолго я на Сечи, немного про дела сечевые и про порядки последних лет знаю. Дайте, братчики, побыть мне на Запорожье хотя бы с полгода, и узнаете мою царскую милость, а кто – и гнев. Но теперь не могу и не хочу я правых сделать виноватыми, не хочу и поступить наоборот. Атаман Иван Дмитриевич – человек старый и воинский. Разве он лыцарство предавал? Казаки! Доверите ли атаману вести вас по-прежнему?

– Доверим! Любо! Пануй, Иван, над нами дальше! – раздалось со всех сторон.

– Что же до просьб и челобитных ваших – то сами судите, братцы: дайте мне на Сечи укрепиться, дайте верных людей найти, а там уж не будет ворам от меня пощады, а слуги честные такую милость увидят, какой и от века не видывали.

Чорный смотрел на Ивана довольным взглядом, который изрядно разозлил Пуховецкого.

– А известных воров и татарских пособников, пане, и сейчас осудим. Атаман, выдай тех, кто с ханом сошелся, и русскими людьми торговал!

– Выдам, отчего же. И не сам выдам, а общество скажет. Товарищи! Кого больше всех вы в том вините?

Из толпы начали выкликивать имена, в большинстве своем Ивану неизвестные, и называемые казаки неохотно поднимались на возвышение, где стояла вся старшина. Пуховецкому, стоявшему совсем близко к рядовым казакам, было слышно многое, что не доносилось через крики толпы.

– Авдюшку-то, Нейжмака, не видать! – жаловался соседу пожилой казак.

– А то! Говорят, сегодня на Сечи бабу видали, да не просто, Митрофан Семенович, бабу, а великанского роста. Ехала та баба на коне, как блудница вавилонская, а на голове, говорят, монашеский клобук имела.

– Последние дни приходят! А поймали ли ее, Степан Игнатьевич?

– Кого поймали-то, старый? Говорю же, то Авдей Нейжмак и был. Его поймаешь! Утек, как вешние воды.

– Такие-то всегда от рук уходят…

Но тут громкий шум толпы заглушил разговор двух степенных казаков, и причиной тому был сам атаман Чорный. Стояв до поры неподвижно, он вдруг схватил одного из лыцарей своей свиты, и вытолкнул его вперед – это был Игнат Лизоус, искусно до сих пор прятавшийся под необычным одеянием. Увидев его, толпа казаков словно с ума сошла: каждый готов был растерзать Игната. Чорный, однако, остановил беснование толпы.

– Один корень вырвешь – сорняк не выведешь – заявил атаман – Хочу, чтобы вышел сюда, на суд всего рыцарства, еще один человек. А вы, панове, и сами знаете – какой!

– Остап! Черепаха! Выходи, Остапушка! – к большому удивлению Пуховецкого в один голос закричала толпа.

Никто и не заметил, как Черепаха оказался рядом с атаманом и застенчиво, но без особенного испуга, поклонился обществу. В ответ раздался свист и проклятия – трудно было ожидать, чтобы молодой казак стал предметом такой единодушной ненависти своих собратьев. Однако именно с ним и с Игнатом хотели в первую очередь посчитаться запорожцы. Иван задумался о том, что именно раскаявшиеся грешники вызывают особенную злобу у грешников не раскаявшихся, и начал думать, как бы помочь столько раз спасавшему его Остапу. Но события приняли неожиданный оборот. Атаман Чорный обхватил Черепаху за плечи, и оттолкнул его назад, закрывая его собой от надвинувшейся толпы.

– Паны-молодцы! Не приказываю сейчас, но о милости прошу. Пожалейте Остапа. Молод он, глуп, вот его напоказ вам и выставляли главные воры, чтобы за ним спрятаться. Не в Остапе, братчики, дело. Не дождались вы немного: я уж давно за их шайкой слежу, хотел всех разом на чистую воду вывести. Тогда не пришлось бы мне, старику, перед царским величеством срамиться. Но Бог не привел – не успел я… Знаю я главных татарских прихвостней, да, видать, уйдут они от суда, как не раз уходили.

Тут казаки недоуменно загудели, и стали с надеждой обращаться к Чорному, требуя назвать имена тех самых прихвостней. Иван Дмитриевич некоторое время отнекивался, махал сокрушенно рукой и порывался уйти, но в конце концов внял просьбам товарищей и назвал несколько прозвищ, каждый раз указывая рукой в сторону упоминаемого казака. Те неохотно выходили в середину круга, стараясь не поднимать глаза на осыпавших их ругательствами товарищей. Некоторым, не торопившимся выходить, помогали в этом верные помощники атамана в красных жупанах и с тяжелыми киями. К своему удивлению, Пуховецкий не заметил среди них почти никого из приближенных Чорного, бывших с ним в походе на ногайцев. Кроме, разумеется, Игната, которого атаман приберег, как самое лакомое блюдо, на закуску. Когда Иван уже думал, что и этого своего приятеля Чорный не выдаст, тот вдруг резко развернулся, и указал в сторону Лизоуса особенно выразительным жестом.

– А вот эту гадюку мне особенная радость из под камня вытащить! Мало ему было чести вместе с татарвой христиан в Крым гнать, знался он и с ляхами. Простой народ продавал бусурменам, а славное войско запорожское – Вишневецким и Калиновским! Сколько…

Атаман не успел договорить, сколько именно вреда причинил Игнат славному войску, ибо казаки уже не могли сдержать своей ярости, и толпа с ревом сомкнулась вокруг кучки обреченных. Поступили с ними, однако, по-разному. Игнат Лизоус и еще несколько человек были растерзаны на месте, и их изуродованные трупы, подняв на пики, долго носили по площади, так как едва ли не каждый из собравшихся казаков хотел отвести душу, ударив покойников, плюнув в них или бросив камень. В конце концов, то, что осталось от предателей, повесили на окружавшем площадь тыне. Но большая часть подсудимых избежала такой участи: некоторых увели, чтобы приковать к той самой пушке, возле которой недавно сидел Пуховецкий, а других, основательно намяв им для начала бока, уже угощали горилкой. Окружившие их казаки что-то сурово и назидательно говорили им, а те, потупившись, кивали головой, признавая справедливость упреков. Черепаха же как сквозь землю провалился, но Иван не сомневался, что он непременно также стремительно снова появится в его жизни.

Пуховецкий, как ни старался, не мог до конца объяснить себе происходящее. Атаман, на которого все указывало как на несомненного предводителя связанной с татарами шайки, легко выходил сухим из воды, и второй раз за год отдавал на суд толпы и на смерть еще недавно уважаемых казаков, своих же приближенных. Но Черепаху, открыто бросившего вызов его власти, он зачем-то спас от гибели, и толпа, несмотря на всю на свою ненависть к Дворцевому, к слову, тоже не совсем понятную, и пальцем его не тронула. Впрочем, эти размышления надо было отложить до поры до времени, так как в эту минуту Пуховецким и всеми казаками, а может быть даже и атаманом, владел не разум, а чувства. Двое из свиты Чорного подняли его на плечи, и атаман снова обратился к казакам:

– Паны-молодцы! Прибили мы своих бешеных псов – то дело нужное, да от него честь невелика. Пора нам врагами посерьезнее заняться, засиделись мы, братцы, на Сечи. Пора бы и подняться нам за вольности войсковые и веру православную. Получил я вчера грамоту от Богдана Михайловича: пишет он, что царь московский пошел на Литву, и едва ли не половину Белой Руси уже взял. Теперь и нам все силы туда же надо бросить, чтобы ляхов до конца сломить. Похоже, панове, недолго им, поганцам, осталось: конец приходит Республике. Объявляю завтра поход!

С этими словами атаман бережно, с торжественным выражением лица, поднял над своей головой булаву. Это значило, что с завтрашнего дня разгульная жизнь Сечи прекращается, и вступают в силу законы походного времени, запрещавшие пьянство и гульбу, и превращавшие кошевого из одного из казаков в неограниченного монарха.

Восторг, охвативший казаков, был неописуем. Откуда-то было принесено изящное, хотя и сильно потрепанное и без одной ножки, польское кресло, на которое, как на трон, посадили царевича Ивана, и принялись носить его по площади. Казаки, мимо которых проходила процессия с царской особой, кланялись в пояс, а некоторые падали ниц или старались поцеловать монаршую руку. Ивану такое проявление верноподданнических чувств казалось, пожалуй, чрезмерным, но запорожцев, как разыгравшихся детей, было не остановить. Смущенный Пуховецкий, плохо представлявший себе церемониал общения царя с народом, поначалу благословлял всех двумя пальцами, вроде попа, но потом стал просто благосклонно кивать, то налево, то направо.

Но так же, как и разыгравшиеся дети, подвыпившее лыцарство не отличалось постоянством в своих увлечениях. По традиции, перед выходом в поход атаман велел открыть все шинки, которых на Сечи было не меньше полусотни, и приказал наливать спиртное всякому желающему вволю, за счет войсковой казны. Поэтому казаки, отдав должные почести царевичу, начали быстро расходиться с площади по предместью и располагавшимся там питейным заведениям. Но не все были удовлетворены и этой щедростью атамана: часть запорожцев ринулась на базар, чтобы, воспользовавшись общей неразберихой, пограбить там лавки. Торговцы, вполне готовые к такому обороту событий, начали храбро отбиваться от грабителей, не ограничиваясь холодным оружием, но также отгоняя гультяев слаженным огнем из пищалей, и вскоре вынудили их с позором отступить с затянутой пороховым дымом рыночной площади. Другие казаки, постарше и поразумнее, пользовались случаем, чтобы переговорить с атаманом и другой старшиной, и плотно обступили Чорного сотоварищи. Вскоре вокруг Ивана осталось только несколько человек наиболее убежденных приверженцев московского престола, которые продолжали, словно по привычке, носить Пуховецкого по площади, а тот, стараясь не терять достоинства, продолжал с ними беседовать. Слева к креслу пристроился невысокий и коренастый казак с изрядным брюшком, который поначалу не обратил на себя внимания Пуховецкого, но постепенно подбирался все ближе и ближе к Ивану, пока, наконец, не оказался совсем рядом с ним. Казак до поры до времени молчал и буравил снизу вверх Ивана взглядом, который показался тому очень знакомым. Когда Пуховецкий вгляделся как следует в лицо казака, то выяснилось, что перед ним был, собственной персоной, бывший иванов хозяин – Ильяш. Одет он был по всем запорожским правилам, в шаровары, черкеску, кафтан и высокую шапку, и такой наряд оказался, на удивление, к лицу караготу. Ильяш сбрил бороду, зато обильно смазал чем-то и тщательно расчесал усы, а голову выбрил наполовину, так, чтобы было похоже на чуб. Ему даже хватило наглости закрутить прядь волос за ухо, как полагалось делать только старым и испытанным казакам. Словом, зрелище было незаурядным даже для много повидавшей Сечи, где кто только не находил себе пристанище.

Караготская община не могла простить Ильяшу того, что древняя ее реликвия была долгие годы укрыта от почитателей исключительно по его глупости и бесхозяйственности. То, что огромные деньги и усилия были втуне направлены на поиски жезла, валявшегося, как дырявый горшок, в старой бане, вызывало непереносимую досаду у караготских старейшин, а уж то, что благодаря Ильяшу жезл оказался, в конце концов, в руках татар, они и вовсе не готовы были простить бывшему хозяину Ивана. Реликвию, после долгого сбора денег, в поисках которых караготы обращались далеко за пределы Крымского царства, удалось выкупить, но оставаться в родной общине Ильяш больше не мог. Старейшины рады были бы и казнить его, однако не имели такого права, а хан не видел в его действиях ничего преступного, и высказался в том духе, что если казнить каждого остолопа в ханстве, то ему скоро и править некем будет. Таким же ранним и холодным степным утром, каким было то, когда увезли Пуховецкого, Ильяш выехал со своего двора на маленькой мохнатой лошадке обильно навьюченной собранной Сэррой добром. Сама Сэрра, отчаянно, но сдержанно, чтобы не разбудить соседей, рыдала, прислонившись к увитым лозой греческим камням забора. Куда, кроме Сечи, было податься Ильяшу? Были у него родственники в Литве, но и те были озлобленны против него за поругание реликвии. Да и не хотелось Ильяшу менять привычные солнечные степи на вечно сырой, тесный и грязный литовский городишко. А потому собственное безрассудство, знание мовы и привычка иметь дело с казаками привели карагота туда, где только и мог он в его положении оказаться – на Сечь.

– Не вели казнить, государь, вели слово молвить! – страшным шепотом обратился к Пуховецкому Ильяш, убедившись, что его никто посторонний не слышит. В голосе его, однако, Ивану послышалось обычное ехидство карагота. Не зная, то ли радоваться встрече со старым знакомцем, то ли злиться на него за срыв его замыслов, то ли просто посмеяться над причудливой фигурой бывшего крымского торговца в казачьем платье, Пуховецкий милостиво кивнул головой. Мир вокруг Ивана определенно сходил с ума в последние дни, но это безумие все больше увлекало Пуховецкого.

– Здравствуй, Ильяш! Не верил ты мне, а вон оно как все вышло…

– Как же не верить – верил! Ты, государь, на меня зла не держи – уж я и сам хотел тебя отпустить, да, как водится, от баб беда приключилась. Жена моя, Сэрра, чертовка старая, возьми да все и разболтай. Да что плохое поминать! Ты вот лучше, царское величество, о чем подумай. По-твоему, Ваня, как так быстро рада собралась, откуда про тебя все лыцарство знало, и почему все подогретое на коло пришло, а?

– Неужто ты собрал?

Ильяш изумленными, широко раскрытыми глазами взглянул на Пуховецкого.

– А то кто же! Не забывай об этом, государь. Да и про другое вспомни: как обещал мне и потомкам моим торговать беспошлинно на Москве. На Москву я пока не замахиваюсь, но здесь, на Сечи и на Гетманщине, уж ты соизволь, великий государь, пожалуй верного раба своего!

Ильяш, конечно, был большой болтун, да и соврать недорого брал, но то, как быстро собралась рада, и как были настроены в его пользу казаки – над этим раздумывал и этому удивлялся Пуховецкий немало. Пока Иван готовился ответить караготу, из полумрака спустившихся сумерек показался Ермолай Неровный в сопровождении двух чорновских молодцев в красных жупанах, которые быстро шли к Ивану, с самым важным видом выпрямив спины и чуть ли не чеканя шаг. Подойдя к Пуховецкому, они жестом велели казакам, несшим иванов трон остановиться и поставить кресло наземь, что те торопливо и сделали. Все трое довольно низко поклонились Ивану, а Ермолай, церемонно разделяя слова, произнес:

– Твое величество государь-царь! Его вельможное добродие, мосцепане атамане кошевой нижайше просит тебя прийти с ним хлеба откушать.

После этого, не дожидаясь ответа, Неровный и его спутники поднялись и развернулись, чтобы уйти. Иван поспешно спрыгнул с трона и пошел вслед за ним.

Часть шестая

Глава 1

Царя Алексея разбудил звук капель протекавшей через обшивку шатра дождевой воды. Самого дождя слышно не было, он, вероятно, был совсем слабым, как и все последние дни, однако, несмотря на это, производил на удивление много влаги, которая за мгновения скапливалась и на одежде, и на крыше, и на пологе шатра, а затем протекала только ей ведомыми путями во все те места, которые казались до сих пор недоступными дождю. Или просто растворялась и стояла в воздухе, придавая тому неприятный тяжелый запах и, как будто, сковывая и движения, и мысли. Именно так, влажно, сыро и тягостно было сейчас в спальне царского походного шатра. К запаху сырости примешивались кухонные ароматы и слабый, но очевидный привкус табака, курение которого с переходом литовской границы поразило все войско похлеще любой чумы. Алексей с раздражением подумал, что опять проспал, и теперь опять весь день пройдет в борьбе с неодолимой вялостью и ленью, если только не случится чего-нибудь чрезвычайного, что поневоле заставит взбодриться. Уже который день царю не удавалось подняться так рано, как он собирался, и Алексея Михайловича окатила волна гнева на постельничих, опять побоявшихся или поленившихся его разбудить.

– Сенька, Петрушка! Черти драные… Почему с рассветом не разбудили?

К еще большему раздражению царя, ответа не последовало, и только когда он принялся громко ругать слуг, на чем свет стоит, вдали послышалась возня, и перед ним появились испуганные и растрепанные Сенька и Петрушка, отпрыски старинных дворянских фамилий.

– Курили, небось?

– Что ты, государь, да как же мы, за что же такая немилость? – Сенька с Петрушкой скинули шапки, повалились на колени и начали креститься, несмотря на то, что от обоих разило, как из табачной лавки.

– Будет уж! Несите одеваться. Да нет, по-простому…

Чрезмерно затянувшаяся осада угнетала и лишала постепенно сил всех ее участников, от рядовых стрельцов до самого царя, поэтому Алексей и не гневался сильно на распустившихся до нельзя постельничих, ставших жертвой той же болезни, которая поразила всех. Сам царь, натуре которого претило такое долгое стояние на одном месте, вынужден был держать здесь свой лагерь – уж больно важен был осаждаемый город. Особенно досадно было, что силы его защитников были ничтожны, подмоги им не предвиделось, и падение крепости было лишь делом времени. Но это самое время было безжалостно и к осаждающим, и к осажденным. Даже грамоты о взятии все новых и новых городов, приходившие чуть ли не каждый день, приносили все меньше радости и превращались в обыденность. Алексей, к тому же, чувствовал, что время главных испытаний не подошло, и иногда казался сам себе разыгравшимся в чужом дворе мальчишкой, веселиться которому предстоит лишь до тех пор, пока хозяин двора не вернется и его не проучит. Но пока военное счастье улыбалось царскому войску так, как никто не ожидал, и это, порой, даже пугало. Царь, сделал, наконец, усилие, и свесил ноги с высокого, богато убранного ложа, которое, в основе своей было лишь грубо сколоченным из сосновых полубревен остовом. Вскоре, заботами Сеньки и Петрушки, Алексей Михайлович был наряжен в одно из самых простых своих облачений, и тяжелой поступью не до конца проснувшегося человека направился в ту часть шатра, которая должна была заменять собой привычную кремлевскую комнату. Там уже сидел за книгами чинный, седой дьяк Феофилакт, который с достоинством поприветствовал царя. Алексей помолился перед иконами – не так долго, и не так истово, как надо бы – а затем, вздохнув, уселся на свой походный трон.

– Бог в помощь, Феофилакт Порфирьевич! Как спалось?

– Слава Богу, хорошо спалось, государь! А как же вашему величеству спалось?

– Плохо, Феофилакт, плохо! Оставить мне нужно грех чревоугодия, а более всего – перед сном. Опять чертовщина разная всю ночь снилась. Вроде и начнется хорошо, будто бы, к примеру, с Афонькой Матюшиным в детстве по усадьбе бегаю, или с соколами тешусь, а повернет в такую сторону, что тебе и не расскажешь… Прости Господи! Ну, будет об этом. Давай, что ли, челобитные почитаем. Только местников, Феофилакт, напоследок оставь, пожалей.

– Слушаюсь, государь. Есть вот из дворца донесение, будем читать?

– Давай!

– «Бьет челом холопишко твой, Ивашко карла: как ты, государь, пошел с Москвы в поход, и мне, холопишке твоему, выдали от государыни царицы из хором четырех попугаев, а пятого старого. И аз тех попугаев кормил. А про то мое терпение и кормление твоих государевых птиц, ведомо истопничему Александру Боркову, потому, государь, что он, Александр, меня на всяк день навещал, и твоих государевых птиц осматривал, и о птицах мне приказывал, велел кормить. И я в двадцать недель скормил, покупаючи с торгу, восемь фунтов миндальных ядер; да им же на всяк день покупал калачей по две деньги, и сам, с торгу ж покупаючи, ел, потому, государь, что мне с Низу тогда, с Хлебенного и с Кормового дворца, твоего государева корму указного не было. А корм птицам и мне покупал Дементей сторож, что у тебя, государь, в комнату пожалован. А двадцать недель и до сих пор кормил я тех попугаев, и отдал здравых. Милосердый государь! Пожалуй меня, холопишка своего, своим государевым жалованием за птичей корм и за мое терпение, как тебе, великий государь, обо мне, убогом, Бог известит. Царь государь, смилуйся!"
<< 1 ... 25 26 27 28 29 30 31 32 33 ... 56 >>
На страницу:
29 из 56

Другие электронные книги автора Василий Проходцев