«Эх, кабы доктор Вирениус здесь был, – думал про себя Баптист, сидя у постели Яглина, – он скоро вылечил бы его!»
Впрочем, он напрасно так думал. Здоровая натура Яглина скоро взяла верх над болезнью. Роман пришел в себя, но был так слаб, что должен был еще лежать в постели.
Баптист крайне обрадовался, когда Яглин открыл глаза. Этот славный малый очень привязался к молодому московиту и полюбил его, как родного брата.
– Баптист, – тихо позвал солдата Яглин. – Ты говоришь, что она исчезла?
– Тссс… господин. Не надо об этом говорить, – сказал Баптист. – Поверьте, она скоро найдется. Вы только выздоравливайте поскорее, а потом мы с вами обыщем всю Францию и найдем ее, чего бы нам это ни стоило.
Яглин быстро перевел на него свой взгляд:
– Ты мне поможешь в этом?
– Разве об этом нужно спрашивать? – вместо ответа задал вопрос Баптист.
Потянулись для Яглина томительные дни. Силы прибывали слабо, и он все еще не мог покинуть постель. Попробовал он было раз сделать это, но тотчас же покачнулся и упал бы на пол, если бы его не подхватил в ту минуту Баптист.
Все члены посольства ежедневно бывали у него, Прокофьич даже по целым часам не уходил, и Баптисту приходилось без церемонии брать его за плечи и выталкивать вон, когда он видел, что Яглин утомлялся и хотел отдохнуть от болтовни Прокофьича.
– Эх, Романушка!.. Жаль, что мы теперь с тобою не в Москве!.. – болтал Прокофьич. – Там бы ты живо поправился. Есть у меня там одна знакомая Божия старушка… Знатно она всякие болезни заговаривает.
– Что же, колдунья она какая? – с улыбкой спросил Яглин, который во время своего пребывания на чужбине в достаточной мере отрешился от многих суеверных понятий московских людей того времени.
– Ну, колдунья не колдунья, а так, знающий человек, ведомая старушка. Она тебе что хочешь сделает: и обморочит, кого хочешь, и узорочанье[21 - У з о р о ч а н ь е – снадобье, приготовляемое чародеями и колдунами, или слова, произносимые кудесниками ради порчи других.] может напустить, на кого пожелаешь…
– Охота тебе, Прокофьич, верить во всю эту чертовщину! Обманывают эти люди вас, темных людей, и ничего они сделать не могут, ни порчи напустить, ни от нее избавить.
– Не молви этого, Романушка. Об этом и в старых записях говорится.
Спор затянулся бы надолго, если бы Баптист не заметил, что Яглин ослабел, и не выпроводил подьячего.
Роман скоро справился бы со своим недомоганием, если бы его не грызла тайная мысль о том, где Элеонора, что с нею? Мысли, одна другой страшнее, приходили ему в голову, и он не знал, на которой остановиться и – главное – что делать. Порой он хотел вернуться назад в Байону и разузнать обо всем на месте. Но едва ли это привело бы к чему-либо. Баптист говорил же, что и лекарь Вирениус также исчез оттуда. Быть может, он отправился на поиски дочери. Порой же у Яглина мелькала мысль бросить посольство и искать Элеонору по всей Франции. Но тут его останавливала мысль об отце, о невыполненной мести. И он не знал, на что решиться.
Наконец он решил попросить совета у подьячего и, чуть не плача, рассказал Прокофьичу об исчезновении Элеоноры.
– Да, вон оно какое дело! – задумчиво произнес подьячий. – Дело зело темное. Тут как мозгами ни раскидывай, ничего не выдумаешь! – И он в бессилии развел руками. Наконец, еще подумав несколько времени, он сказал: – Одно только остается: ехать в их стольный город Париз. Там ведь скорее узнаешь, что во всех концах королевства ихнего делается. А назад за каким лядом ты поедешь? Все равно ничего не узнаешь и никакого толка не добьешься.
Яглин решил, что, пожалуй, это будет самое лучшее.
IV
Тринадцатого августа, в восемь часов вечера, царское посольство покинуло Бордо и село на судно, которое направилось по Гаронне в Блей. В последний прибыли ночью, там, по московской привычке не спешить, отдыхали целый день, после чего поехали дальше.
Власти встречных городов уже были извещены о проезде царского посольства, и повсюду городские старшины являлись к посольству с поклонами. При этом они задавали вопросы второстепенным членам посольства:
– Какие подарки более всего сделают удовольствие посланникам?
Так как хозяйственной частью посольства ведал подьячий, то он всегда отвечал: «Вино и водка», – и им дарили и то и другое.
Так как вина и водки в распоряжении Прокофьича было много, то он все время был пьян или полупьян. Потемкин, не знавший про это обилие вина, недоумевал, каким образом подьячий ухитряется напиваться. Но в Блуа это разъяснилось – и Прокофьичу сильно досталось от посланника.
За обедом, данным в честь посольства городским советом, один из членов последнего обратился к Потемкину с вопросом, почему посольство возит с собою так много бочонков с вином, тогда как последнего всегда можно достать в любом французском городе сколько угодно. Потемкин сначала не понял было, про какое вино его спрашивают, и лишь тогда, когда советник сказал ему, что и они, со своей стороны, чтобы сделать приятное посольству, подарили ему несколько бочонков вина, догадался, в чем дело.
– Прокофьич, – строго сказал он подьячему, – это ты вина в подарок требуешь?
– Не изволь гневаться, государь, – ответил перепуганный подьячий, – в этой проклятой стороне ничего больше хорошего и нет, кроме вина. Ну и просишь у них всегда его.
– Оттого ты постоянно и пьян ходишь? Добро же.
И дальше Потемкин поступил чисто по-московски: он попросил присутствующих оставить их одних и, когда все вышли, собственноручно нанес подьячему несколько ударов палкой.
Но к вечеру этого же дня подьячий все-таки опять напился пьяным.
На другой день он отправился шататься по городу и вернулся домой с каким-то монахом-доминиканцем.
– Земляка, Романушка, нашел! – еще издали крикнул он Яглину. – Из наших краев… Оно не то чтобы совсем земляк, ну а все-таки…
Когда они подошли ближе к изумленному Яглину, монах поклонился и произнес:
– Битам панув[22 - Приветствую господ (польск.).].
– Поляк он, Романушка, поляк, – сказал подьячий. – Ушел он с Литвы да и постригся здесь в монахи. Хоть и не совсем он земляк нам будет, а все же соседи…
Новые знакомые разговорились.
Поляка звали Урбановским; оказалось, что он знает Потемкина, так как во время последней войны с Польшей находился в Люблине во время знаменитой осады этого города, которую вел Потемкин. Вскоре после заключения мира между Москвой и Польшей Урбановский уехал из последней в чужие края искать счастья, попал во Францию, где соблазнился привольной жизнью, которую вели там монахи, и поступил в доминиканский монастырь.
– Своди его, Прокофьич, к посланнику, – сказал Яглин, – все же как будто свой человек.
Урбановского повели к Потемкину.
– Привел к тебе, государь, человека одного, – начал объяснять Прокофьич. – Из Ляшской он земли, а живет здесь. Ушел со своей родины на чужбину в монахи.
– Поляк? – спросил Потемкин монаха.
– Поляк, – подтвердил тот.
– Чего же ты ко мне-то привел его? – спросил посланник подьячего.
– Все же, государь, как будто свой человек, к тому же недавно из своей земли. Может, что и поспрошаешь его о том, что в их краях да на Москве делается.
– А ведь и впрямь! – спохватился Потемкин. – Как же я раньше не догадался об этом? Поди-ка распорядись, Прокофьич, чтобы нам подали вина. Ты ведь пьешь, отче? – обратился он к Урбановскому. – Вы ведь, ляхи, пить-то куда зело горазды.
– Ну и вы, московиты, от нас в этом не отстаете, – улыбаясь, ответил Урбановский.
Вино было подано – и посланник с Урбановским сели за стол.
Урбановский довольно хорошо объяснялся по-русски, и посланнику легко было говорить с ним.