Однако та политика коснулась и Давлетова. Те, кто высовывался да вперед скакал, попали под сокращение в первую волну. Дураку и то ясно, что начальство не любит таких, с ними, хоть и считаются, а не любят. Вот и загремели под фанфары мирного сосуществования в свинари.
И ротного тоже подмели, всего год не дотянул до полной пенсии. Прокопчук, верно, помог. Ротный однажды посмел сказать ему, чтобы тот судил о службе не по сапогам…
Так для старшего лейтенанта Давлетова освободилась капитанская должность. Видать, оценил Прокопчук надежность и послушание, представил его в такое смутное время на роту.
Жена в ту весну как раз за дочкой поехала. Зифу пришлось отправить на жительство к бабкам, потому что пришло время вести ее в школу. А школы не было. Две зимы прожила маленькая Зифа в Иткуле. Лучше бы, конечно, оставлять ее на лето у бабок, там все-таки лес, озеро, два огорода. Но Райхан упертая: что решила, то и сделает. А на Маньчжурке – пылюка и безлесая речушка Узень, через которую он строил свой первый несчастливый мост. Тоскливое место – Маньчжурка. Но Давлетов его не сам выбирал, служебный жребий такой выпал. Со жребием же, как известно, не спорят… Да и легче стало, чем в первые годы. Жилой городок появился. Однокомнатную квартиру ему дали, хотя и без удобств, но после вагончика – дворец. А с новой должностью он заполучил и бывшую квартиру ротного, из двух комнат.
Давлетов внутренне распрямился и как-то разом перестал считать себя неудачником. Да и раньше он об этом не шибко задумывался, разве что изредка, когда узнавал, что тот или иной его однокашник стал капитаном. Где они теперь, те капитаны?.. Перековали их на орала, а он вот служит, и на его погонах вот-вот появится четвертая звездочка. Красивое звание – капитан.
Значимость своего нового положения он ощутил скоро.
Однажды к нему в роту явились двое: капитан и старшина из внутренних войск.
– Командир, дай бульдозер на неделю!
Давлетов знал, что километрах в тридцати от их «точки» была зона. Чем там зэки занимались, он понятия не имел. Кто говорил, что золото роют в шахте, а кто утверждал, что ковыряют урановую руду. Ковыряют, и бог с ними! Значит, заслужили, чтобы ковырять, у каждого свое дело и свои заботы… И вот надо же, понадобился им командир роты Давлетов!
– Озерцо хотим выкопать, командир, – сказал капитан. – Ручеек рядом бежит, можно запруду сделать. Чтобы окунуться после службы. Сам понимаешь, какая у нас служба.
– Не могу, – ответил Давлетов. – Обратитесь к вышестоящему командованию.
– Да нам на неделю всего, зачем начальство тревожить? – возразил капитан. – Ты сам начальник не из маленьких, вон сколько техники! А мы тебе подбросим ящик тушенки, огурчиков там, помидор.
Давлетов сделал отвергающий жест, и капитан с хитрой укоризной добавил:
– Да не персонально для тебя, командир! Для солдатского котла. Можешь и оприходовать, если желание есть.
– Не положено, – сказал Давлетов.
Старшина в сердцах матюгнулся, а капитан, уходя, сказал:
– Чурка ты, а не командир! – И тоже загнул трехэтажным…
Через трое суток от Прокопчука пришли две телефонограммы. В первой он сообщал о присвоении Давлетову очередного воинского звания. Во второй приказывал выделить для оказания помощи соседям бульдозер сроком на восемнадцать дней.
Капитан Давлетов выделил, потому что теперь было положено…
Лёва Присыпкин по кличке Арбуз
1
Летним безоблачным утром на пристани города Рыбинска сидел на скамейке молодой кругленький мужичок. Был он в кепке-восьмиклинке, щекастый, губастый; вид имел полусонный, но острые глазки взирали на пристанскую суету озабоченно и прицельно.
Это был Лева Присыпкин. Имя и фамилия перешли к нему от родителей, которых он помнил очень смутно. Те воспоминания были связаны с большим одноэтажным домом, рождественскими пряниками, тихим многолюдьем и тяжелыми мешками в кладовой, которые вытаскивали и ставили посреди комнаты два милиционера. А человек в пальто сидел напротив отца за столом и что-то писал.
После этого Лева оказался в детском спецприемнике и фамилию свою стал слышать очень редко. Бритоголовая пацанва наделила его за красные щеки прозвищем Арбуз.
Позавчера за ним с лязгом захлопнулись железные ворота. Выплюнули его на волю с тощей котомкой за плечами и с двадцатью тремя рублями в кармане. До лесхозовского поселка он дотопал на своих двоих. Купил в сельпо за три двадцать хлопчатобумажные штаны, белые тряпочные туфли и кепку – по два с полтиной за то и другое. Отслюнил еще петушка за бутылку спирта, кильку и кирпич хлеба. «Эх, хреновые – деньги новые!» Расползлись его двадцать три карбованца, еле на билет до Ярославля наскреб.
А жрать было охота. Хорошо бы вон того бацильного с фанерным чемоданом чесануть. Но Арбуз твердо решил: хватит! Хватит кормить вонючую девку Параньку! В гробу он видал все авторитеты! И в Столыпине накатался под белую тесьму… Он так и загадал в конце зимы: «Попаду под амнистию – завяжу». Потому как суеверным откровением втемяшились в его башку последние слова папы Каряги:
– Играть в очко с уголовкой – банк не сорвать. А по мелочам жечь свечу – сгоришь без остатка.
В тот день папу переводили в одиночку – провожальный приют живых покойничков. А назавтра тюремный телефон разнес по камерам, что Каряга откинул кони, не дождавшись кончинного звонка. Когда его вывели по какой-то надобности, он сграбастал конвойного, вырвал у него карабин, велел молиться, а сам пошел по бетонному переходу. Видать, хотел последний раз глотнуть свежего воздуху. А сглотнул от часового маслину.
Надеялся Лёва попасть в список на амнистию еще в Уфимской колонии. Потому и стучал режимщику исправно и добросовестно. Обманул старлей. Отправил его на зону в город Рыбинск. Да еще записку написал тамошнему начальнику режима. Тот был в звании майора, а внешностью – только подковы гнуть. Оглядел Лёву брезгливо, криво усмехнулся:
– Здесь тоже стучать будешь. Определю помощником хлебореза. Добудешь ценную информацию – попадешь под амнистию.
Хлеборез на зоне был в уважении. И с начальством умел ладить. Даже гарь у него водилась. Перепадало той сивушной гари и Леве. Однажды, хватив четыре стакана, Хлеборез раскололся: статью получил за самородочек.
Та старательская артель вкалывала далеко за Байкалом, на ручье под названием Федькин Ключ. Рулил артелью Фома-кержак, мужик – на зуб не попадайся. Если по-умному, то возле него за два года можно миллионщиком стать. Взял свое и отвали, а там – живи-гуляй.
Хлеборез и умыслил сорваться в те края, да не один, Арбуза сговорил за компанию. Главное, объяснил он, до Иркутска добраться. Там один надежный кыртатай (дед – жарг.) такую ксиву сварганит – ни один мент не придерется. Арбуз в порыве благодарности даже папой Хлебореза назвал. А у самого перед глазами живая амнистия замаячила…
Режимщик слово сдержал. После того, как Хлебореза при побеге заграбастали, включил Арбуза в список на амнистию. А перед тем, как выпустить за ворота, вызвал к себе и сказал:
– Падаль ты, Присыпкин!.. Не попадайся больше, а то свои пришьют…
Арбуз и не собирался попадаться. И кликуху вознамерился забыть намертво – только Лева. Пока без фамилии, просто Лева, которому надо добраться сначала до Ярославля, а там прямо по рельсам, за Байкал, к Фоме-кержаку. Можно и в саврасках походить, повкалывать ради светлого живи-гуляй…
Колесный пароход приткнулся к причалу под вечер. Лева вместе с толпой пассажиров прошел по узким сходням на палубу. Народ заторопился вниз расхватывать места. Лева пристроился на канатах возле большой катушки. Речной свежести не боялся, наоборот, хотел глотать ее – воля! Сладкий воздух на воле. Глотнешь – и голова кружится, ровно бы хватил со спиртового похмелья кружку студеной воды.
Пароходик зашлепал лопастями. Причал, пристанские домишки, весь овражный берег стали отодвигаться. Смеркалось. Лева пристроил котомку под голову, прилег на канаты. В сторону зоны медленно уплывало густеющее небо, и убаюкивающе шлепали по воде колесные лопасти. Лева уснул и не заметил как. А пробудился от тихих песенных голосов. Чистый женский голос запевал:
Ночь пришла на мягких лапах,
Дышит как медведь…
Второй, с легкой возрастной осиплостью, подхватывал:
Чтобы мальчик наш не плакал,
Мама будет пе-ть…
И до того у этих двух бабенок получалось пригоже, что Леве захотелось вспомнить мать: пела ли она ему когда? Вроде бы черные локоны у нее были и медальон на цепке. А вот пела ли?.. Нет, не смог он вспомнить мать. И как только понял это, тотчас и сообразил, что не спит. Приподнялся на локте и увидел близко обеих, молодую и в возрасте. Они были одни на палубе, пели для себя, пока вдруг не заметили таращившегося на них Леву.
Когда допели, та, что постарше, спросила:
– Чего уставился? Подтягивай.
– Не умею, – ответил Лева и сам услыхал, что вышло жалобно.
Обе засмеялись, беспечно и беспричинно. И у Левы засосало внутри – от неприкаянности, от неуютности, от предстоящей дальней дороги и от голодухи.
Молодая была, пожалуй, ростом с него, вся спелая, с нерастраченной грудью, хорошо заметной под красной вязаной кофточкой. Женщины, расстелив на чемодане белый плат, достали из авоськи краюху хлеба, шматок сала, помидоры.
– Иди к нам, мордастенький, – сказала старшая. – Присаживайся к столу.