– Кто-то закричал, и я проснулся. Кричали: там пожар и кто-то плачет. Потом я не помню.
– Кто кричал, Коля? Эти? – Тулайкин показывает на Вована и Чимбу.
– Ага, нашли кому верить! – деланно смеется Вован. – Горел – дурачок, он наплетет – недорого возьмет!
– Интересное кино: он уже соврал, чтобы ему не верить? В каком месте и когда?
Вован стушевывается и опускает голову.
– Кто кричал, Коля?
– Я не помню.
Тулайкин садится за стол, барабанит пальцами по столешнице, задумавшись, и вполголоса поет. На этот раз без коверкания слов:
Началась война – мужа в армию.
Он с вещами пошёл на вокзал.
Он простился с ней, с женой верною
И такое ей слово сказал…
– Короче так, Иваныч. Отведешь всех троих к себе в кондейку, дашь работу, чтобы до обеда хватило, кондейку закроешь и ключи – ко мне. Если к обеду управятся, выпущу.
– Понял, Василий Петрович.
– И еще… Ты, Иваныч, извини, что спать после дежурства не даю.
– Да ладно, Василий Петрович, кому сейчас легко? – успокаивает директора завхоз и со словами: – Айда за мной, тунеядцы! – уводит «тунеядцев» из кабинета.
Тулайкин подходит к окну, раскрывает форточку и расстегивает верхнюю пуговицу на гимнастерке.
– Курить хочется по самое не могу. Три месяца, как бросил, а все хочется!
– Крепись, Василий, – Алевтина становится рядом. – Главное, перетерпеть. Я после госпиталя не курю. Уже год без малого. Почти привыкла.
– Тебе легче.
– Да ладно. Не на фронте же!
– А я на фронте не курил. Как раз в госпитале начал. И спирт медицинский, на треть водой разбавленный, между прочим, тоже в госпитале впервые попробовал. Главврач вместо успокоительного прописал. Боялся, что я головой о стенку биться начну из-за этого, – Тулайкин, покосившись на правый пустой рукав, переходит на доверительный и провоцирующий в собеседнице чувство сострадания тон, который традиционно и довольно успешно применяют молодые люди на начальном этапе ухаживания за понравившимися им девушками. – Такие вот дела…
– А после госпиталя у тебя насчет спирта как? – спрашивает Алевтина с беспокойством за моральный облик молодого человека, ничем от большинства девушек на начальном этапе ухаживания за ними не отличаясь.
– Никак. Почти. Разбавлять в нужной кондиции научился и при случае могу… для успокоения нервов, но невкусно и неинтересно.
– Мог бы и курить бросить сразу после госпиталя.
– Хотел, но сразу не получилось. Работа нервная, на износ. Сама видела. В здешние края еще при царском режиме ссылали, а в наше время… Из десяти пацанов семеро уголовниками вырастают. Как подумаю об этом – сразу курить со страшной силой тянет. Одно останавливает: директору над детишками курить зазорно. Директор должен в этом смысле примером быть. С моей подачи у нас никто не курит. Даже Иваныч по укромным углам со своими самокрутками шхерится… Между прочим, чай заварился давно. И даже настоялся!
Тулайкин разворачивает лежащий на столе сверток, расправляет газету, выкладывает на нее четвертинку черного хлеба с тремя кусочками колотого сахара, садится за стол, зажимает культей хлеб и берет в здоровую руку нож. Нож у него Алевтина молча отбирает и становится напротив. Тулайкин, усмехнувшись, придерживает хлеб своей здоровой левой, вовремя сдвигая пальцы, когда своей здоровой правой Алевтина нарезает хлеб аккуратными ломтиками.
– Смотрю я на нас, Алечка, и дико удивляюсь: с двумя-то руками, оказывается, гораздо лучше, чем с одной!
– Кто бы сомневался, Василий!
Оба садятся за стол и пьют чай с хлебом и сахаром вприкуску.
– Интересно, а на аккордеоне у нас сыграть получится?
– Никогда не играла на аккордеоне.
– Я научу. Меха раздвигать – дело нехитрое, а на клавиши нажимать… – Тулайкин показывает, как нажимать на клавиши левой рукой.
– Посмотрим… Слушай, Вася, у меня все тот мальчик из головы не идет. С обожженным лицом.
– Коля Титаренков. Мне, когда его вижу, не только курить, до зубовного скрежета обратно на фронт хочется. Одной левой мразь давить, которая такое с мальчишкой сотворила. Он не рассказывает ничего, все забыл, умом тронулся…
– А с ним… точно немцы?
– Никаких сомнений. Его сюда сопровождающим целый майор из штаба 3-го Прибалтийского фронта привез. Ровно год назад, в середине февраля. Неразговорчивый, но по тому, как молчал, без слов понятно, пацан с освобожденной территории. Откуда-то из-под Гдова.
– Из-под Гдова? И майор с Третьего Прибалтийского?
– А что? Как-то вздрогнула вся…
– Я сама с Третьего Прибалтийского, и вдруг подумала… Впрочем, неважно, о чем подумала. Мало ли что кому показаться может.
– А что показалось, можно спросить?
– Спросить можно, – говорит Алевтина и на несколько секунд выпадает из реальности…
…в затуманенную в ее восприятии красным маревом из-за пульсирующей боли заброшенную деревенскую кузницу, где на дровяных козлах распластано окровавленное тело крепыша-татарина, а стоящий рядом немецкий гауптман с ужасом прислушивается к звучащему издалека неестественно тоненькому голосу:
Дуви ду дуви дуви ди ха ха ха!
Дуви ду дуви дуви ди ха ха ха!
7
Обычная подсобка в подвале рачительного завхоза советского детдома военных лет. Под потолком небольшое окно, вдоль стен полки с инструментами и разнокалиберными коробками, в центре верстак. Рядом с восьмиступенчатой лестницей, ведущей от двери, топчан из трех досок на двух чурбаках. Над дверью прикреплена к стене черная тарелка репродуктора.
Дверь распахивается, и Иваныч проталкивает в подсобку Вована и Чимбу.
– Шагай, шагай, тунеядцы!
– Полегче, дядя! – возмущается Вован.