К 65-му году в колхозе появились сеялки, жатки, стало хватать комбайнов и тракторов с насадками, но лошадь и плуг так до конца и не исчезнут из деревенского бытия. Ина помнит, как огромные поля ржи, пшеницы жали ещё серпами – рабский невольничий труд. Даже детей брали на помощь, чтобы снопы перевязывали и складывали в копны. А уж сбор колосков – только детям, цветам жизни: по колючему жнивью босиком.
Ина помнит, как снопы зерновых культур с собственного участка молотили цепами, такими крутящимися палками на длинной ручке, потом это зерно веяли на ветру.
С средины шестидесятых годов разрешили использовать комбайны на частных наделах. Обычно поздно вечером или в выходной день мама прибегала домой и кричала:
– Ваня! Я договорилась с комбайнёром, он обмолачивает копны у Нины, потом и к нам заедет. Доставай мешки, а я самогон разолью по бутылкам. Он просит две! Ой, кажется уже едет! Скорей!
В их колхозе сеяли коноплю, которая вырастала выше головы, её рвали, вымачивали, мяли и плели из этой пакли верёвки. В сентябре школьников уже со второго класса посылали помогать колхозу. Ина помнит, как их заставляли прочёсывать конопляные поля в поисках какого-то сорняка и выдирать его с корнем. Пыль жёлтая столбом, головка у деток бо-бо…
Детки, детки. Летом они уже с десяти лет впрягались в работу на своём приусадебном участке, а отцы брали мальчиков помогать распахивать колхозные поля: папа за плугом, сын впереди лошадь ведёт, чтобы шла ровно между свекольными или картофельными рядками.
«Впервые, после столетий труда на эксплуататоров, – писал Ленин, – появляется возможность работы на себя, работы, опирающейся на все завоевания новейшей техники…»
Техника?! Ха-ха! Работа на себя? За пять копеек в час? Три раза «ха». Недавно, перебирая документы, Ина наткнулась на отцовскую трудовую книжку колхозника, просмотрела и прослезилась. За 1960 год отец отработал 261 день, за что ему начислено 574 трудодня, за них получено 89 рублей, по 45 копеек в день. Ещё продукции колхоза выдано на 152 рубля. Это, видимо, зерно и пару раз в год несколько килограммов мяса. В Интернете она нашла сведения о среднемесячной зарплате по стране в эти годы. Она равнялась 76 рублям в месяц. В колхозе она едва дотягивала до 20 рублей, из них живыми деньгами 7,5 рубля. В 1970 году ничего не изменилось. Даже ей в первый год работы начальником смены на железнодорожной станции платили 60 рублей в месяц, по два рубля в день. В эти годы минимальная плата самого низкооплачиваемого жителя США была три-пять долларов в час…
В этот день памяти Ина просмотрела и военный билет отца, он вырос от мичмана до полковника, уже запаса. Награждён, награждён… Четыре орденских книжки, семь медалей. С такими заслугами и высококвалифицированной специальностью он мог бы служить и служить родному отечеству в ином качестве и принести гораздо больше пользы. Мог бы…
Ина снова вспоминает возвращение из Китая в Ригу, где отца три месяца гоняли по кабинетам, после которых он возвращался взбешённым и всё крепче сжимал зубы. Честный, принципиальный и взяток не умеешь давать? Веришь, что партия – ум, честь и совесть? Пора в колхоз. Припомнился князь Мышкин. С чего бы?
Сначала папа не пускал маму на работу, потому что работа для неё была только в полевой бригаде, а она и со своим хозяйством еле-еле справлялась. Но работать её заставили, потому что тунеядство в советском обществе было уголовно наказуемо. Председатель колхоза пришёл к ним в дом и доходчиво объяснил это Ивану Ильичу. Его жена Мария взяла серп и пошла жать жито, так называли рожь. После пяти часов работы под палящим солнцем она потеряла сознание.
Менее ста колхозников обрабатывали чёртову пропасть гектаров полей и лугов, свиноферму, коровник, овчарню и конюшню. Колхозный ГУЛАГ. Вот тогда отец и решил завербоваться на завод в Сталинграде, где обещали дать жильё. Пожил там в грязной коммуналке три месяца, постоял у станка и понял, что перевозить туда семью нет никакого смысла. В деревне был чистый воздух и картошки от пуза, а галеры что здесь, что там. Работу по специальности с трудом, но можно было найти, только жильём её не обеспечивали. Работать и жить без прописки, снимая для семьи какой-нибудь клоповник, тоже не выход. Так и осталась попытка исправить ошибку и выбраться из колхозного навоза не реализованной.
Как всегда, в выходные дни Иван Ильич брал в руки газету «Правда» и читал уже с отвращением. Съезды и Пленумы КПСС продолжали плести кружева из обещаний прекрасного будущего для всего народа и каждого человека, только он больше им не верил.
Надо сказать, что раньше Иван Ильич не пил, позволяя себе лишь несколько рюмок в праздники. Ина никогда не видела его пьяным, он никогда не ругался матом! Через пять лет жизни в деревне Иван Ильич запил, начиная с маленькой стопки.
В деревне пили все. Делали брагу из картошки и солода, а по ночам гнали из неё самогон в появившихся, наконец, банях, построенных на задах, то есть в конце приусадебных участков. Делали это тайком. Уж не самогон ли стал причиной постройки бань, а не желание помыться раз в месяц? Рецепт приготовления браги она запомнит на всю жизнь.
Самогоноварение
Такая нам досталась доля – нам не прожить без самогона.
(Автор неизвестен)
Самогоноварение – это целый обряд. Его конечный результат, запрещённый партией и правительством, производили темной ночью в бане в конце огородов.
– Мама, почему бани строят так далеко от дома?
– Чтобы при пожаре бани он не сгорел.
– А разве не потому, что боятся милиционера, когда самогон гонят?
Начиналось сие противозаконное и потому тайное действо с приготовления «затора». Сначала на влажной тряпке на печи проращивалась рожь, превращаясь в солод, который толкли в ступе. Ступу описывать нет смысла, картинка её есть в каждой сказке про Бабу-Ягу. Потом в деревянную бочку или большой бидон заливали настой хмеля, добавляли мятую варёную картошку, солод с дрожжами и закутывали на десять дней. Вскоре брага начинает «гулять», бухтеть. Через положенный срок её пробовали на вкус: если не сладкая, то можно гнать самогон.
В бане брагу заливали в огромный чугун для нагревания воды, встроенный в печь, и накрывали чугуном поменьше с дыркой на дне. В эту дырку вставляли трубку, проходящую через корыто с водой. Все щели между чугунами и трубкой замазывали глиной, после чего разводили в печи огонь. От нагревания глина лопалась и пропускала драгоценные пары, стали замазывать хлебным мякишем, который их не пропускал.
Главный и вечный страх, чтобы не взорвало! Огонь под брагой с трудом поддерживали в нужном режиме, посему сидели рядом с аппаратом постоянно, а именно пять-шесть часов.
Потекла первая струйка! Крепость проверяли, поджигая самогон в алюминиевой ложке. Синий долгий огонь означал крепость, и горе – если короткий и непонятно какой. Не удалась самогоночка. А трудов сколько!
Трёхлитровые банки-бутыли с самогоном опечатывали и прятали, потому что могли по доносу прийти из милиции, найти их и оштрафовать, даже арестовать. Увы, припрятанное достояние мужики часто тут же распечатывали и уходили в запой.
А для чего гнали, спрашивается? Для свадеб и похорон, для праздников и поминок, для посевной и жатвы. Бутылка самогона была эквивалентом денег, которым расплачивались за любую помощь и услугу. Огненная вонючая вода в деревне нужна была для жизни… и для смерти.
Вначале было слово:
– Ваня, не пей!
Фраза въелась в мозг навеки. И потом уже, приезжая в гости, Ина слышала это слово, требовательное и просящее, угрожающее и умоляющее. Вопиющая в пустыне мама. И в ответ:
– Марийка, налей!
Отец уходил в нирвану не очень часто, но на два-три дня, обычно после праздников, и редко – по душевному порыву. Первый день отрыва от действительности после праздников проходил молча. На второй день перед завтраком он садился за стол, раскрывал газету «Правда», читал, потом с отвращением откладывал её в сторону и отказывался завтракать без стопки самогона.
Мать настороженно наливала её, демонстрируя отцу почти пустую бутылку. Но отцу на старые дрожжи хватало сначала и одной, чтобы начать своё протестующее выступление, длившееся до обеда. К этому времени искра возмущения гасла, а он ещё и половины не сказал из того, что хотел, поэтому вежливо просил маму налить вторую стопку.
На третий день, выспавшись, он сидел за столом с последними каплями в рюмке, предусмотрительно оставленными накануне, но даже их хватало, чтобы окончательно расслабить внутреннюю пружину так и не успокоенного разума.
Это был уже не простой колхозник и кристально честный коммунист, это был трибун! Он клеймил безответственность и вороватость местных начальников, потом неразумную политику верховной власти. Сначала громогласно, потом доходил до таинственного шёпота и снова взрывался криком.
После того, как Ина наизусть выучила стихотворение Лермонтова «На смерть поэта», она вставала рядом с отцом и возмущённо вопрошала вместе с ним:
– А вы, надменные потомки… Свободы, гения и славы палачи… Таитесь вы под сению закона, пред вами суд и правда – всё молчи! Но есть и божий суд, наперсники разврата! Есть грозный суд, он не подвластен звону злата!
Отец как-то сразу трезвел, недоумённо слушая обличительные слова, обращённые дочкой в угол с ухватами, на некоторое время замолкал, а потом повторял, уже рыдая:
– Но есть и божий суд! – и грозил пальцем тем же ухватам.
Лет через тридцать Ина увидит на телеэкране выступления Эдуарда Радзинского. Отец в своих выступлениях его эмоционально превосходил.
Третий день заканчивался обычно воспоминаниями о Кронштадте, морских боях. Отец оплакивал всех погибших друзей и успокаивался надолго, до очередного праздника. Когда он, наконец, выпил свою цистерну, знамя, упавшее из ослабших рук, поднял его сын. «И повторится всё, как встарь…»
Отец мог прожить до ста лет. Он ничем не болел, кроме нажитой трудом грыжи. Но система забирала самое главное в человеке – достоинство, он без этого стержня валился, сгибался, утекал… в бутылку.
Потом случится Чернобыль, и у брата родились дети, дети радиации. Отцу «повезло» скрыть семью от цивилизации и её пороков в самом глухом, но чистом краю, но её достали и там.
Дети братишки… Их жаль отчаянно. Вот после этого брат и стал прикладываться к рюмке, зато бросил пить потрясённый отец и всю пенсию стал отдавать сыну.
Так в чём корень зла? В самогоне, который служил обменной валютой во времена натурального хозяйства? Валютой, потому что за очень тяжкий трудовой день платили гроши, которых не хватало не только на жизнь, но и на смерть? В самогоне, который был единственно доступным антидепрессантом? Или корень зла был во лжи и демагогии КПСС, день ото дня лишающей народ веры в озвученные ею идеалы свободы, равенства, братства и справедливости?
Питие было единственно возможным протестом простого народа против этой лжи, и уже следствием того, что вымерли самые работящие и честные его представители. А пока верили, шли в самое пекло и побеждали.
А если вспомнить коллективизацию, когда уничтожались самые хозяйственные и самостоятельные мужики? О-хо-хо, страна моя родная, много в ней не только лесов, полей и рек, но и дури у властей.
Сейчас, когда она пишет эти строки, на дворе двадцать первый век. Что изменилось? Многое, но… Не прошло и полвека, как вымерли колхозы, не стало как класса рабочих. Не стало Иванов-дураков, на которых ехали и погоняли.
Конец двадцатого века. Перестройка. Верхи делят власть, хаос и разруха всего народного хозяйства, построенного с таким трудом и с такими жертвами. Человеческий капитал – снова не капитал. Работать негде. И снова человек поставлен властью на колени, и снова пьёт от отчаяния и безнадёги и мрёт по миллиону в год на протяжении двадцати лет.