– Как? – воскликнул он, – и в этой Вавилонской башне Соня поедет делать визиты?
– Теперь так носят, – спокойно отвечала мама.
– Да ведь это же уродство, – говорил Лев Николаевич, – почему же она не может ехать в своей меховой шапочке?
Мама, в свою очередь, пришла в негодование.
– Да что ты, помилуй, Левочка, кто же в шайках визиты делает, да еще в первый раз в дом едет, – ее всякий осудит.
– А она в карету не влезет, – смеясь, дразнила я, потешаясь их разговором. – Я намедни зацепилась о потолок кареты, и шляпа съехала с головы.
Соня, стоя перед зеркалом, молча посмеивалась. Ей нравился белый цвет шляпы, белые перья, так красиво оттенявшие ее черные волосы, а к уродливой ее высоте она еще привыкла с прошлого года.
«Ведь все так носят», – утешала она себя.
Соня неохотно согласилась делать визиты. Она чувствовала недомогание от своего положения. Но все же она уступила мужу и поехала.
Она пишет в своих воспоминаниях: «Конфузилась я до болезненности; страх за то, что Левочке будет за меня что-нибудь стыдно, совершенно угнетал меня, и я была очень робка и старательна».
Соня описывает, между прочим, трех сестер Д. А. Дьякова, близкого друга Льва Николаевича (о нем буду говорить позднее):
«Еще ездили мы к сестрам Дьякова: М. А. Сухотиной… А. А. Оболенской, когда-то составлявшей предмет любви Льва Николаевича, и милой Е. А. Жемчужниковой. Первые две сестры взяли тон презрения к молоденькой и глупенькой жене своего бывшего поклонника и частого посетителя Льва Толстого, которого они теперь лишились».
Впоследствии, когда я познакомилась с ними, я не нашла всего этого: обе сестры произвели на меня хорошее впечатление, и я поняла, что у Сони была ревность. Эта черта ее характера ярко выступала во всю ее жизнь.
Лев Николаевич пишет в дневнике своем, что он рад, что жена его всем нравится.
Они часто ездили в концерты, театры и музеи. Нередко и меня отпускали с ними. Лев Николаевич, кроме выездов, посещал библиотеки, отыскивая разные мемуары и романы, где бы говорилось о декабристах.
Он только что отдал в печать свои две повести: «Казаки» и «Поликушку», как уже в нем зарождалось новое семя творчества. Он задумал писать «Декабристов». Он идеализировал их и вообще любил эту эпоху. Но из маленького семени «Декабристов» вышел вековой величественный дуб – «Война и мир».
Помню, как на Рождестве, у наших знакомых Бибиковых был обычный танцкласс, но усиленный, вроде танцевального вечера. Вся наша молодежь ехала туда. Бибиков был женат на Муравьевой, дочери известного декабриста Муравьева, и Лев Николаевич решил, что он приедет к ним.
Он приехал позднее. Я видела, как он беседовал с Софьей Никитичной Бибиковой, как она показывала ему портрет своего отца, но о чем они говорили, я не слышала, так как в то время с увлечением танцевала мазурку с Кузминским.
Это Рождество было для меня сплошным праздником. Я сознавала, что переживала самые счастливые годы, беззаботные 16 лет. Я просыпалась утром в радужном настроении, засыпала с молитвою благодарности к Богу за то, что он дает мне. Я чувствовала в душе своей то обилие любви всякого рода, что и дает счастие в жизни.
С Кузминским мы были более чем когда-либо дружмы, и если бы мне сказали тогда, что не дальше чем весной произойдет во мне перемена, я бы не поверила. Сомнения о хохлушках и графине Бержинской отлетели далеко.
На другой день мы были приглашены к Толстым на обед. Я была очень горда, что только меня и Кузминского пригласили, как мне казалось тогда, на важный литературный обед.
Обед был очень веселый и содержательный. Обедали Фет, Григорович, Островский и мы двое. Фет острил, как всегда. Лев Николаевич вторил ему. Всякий пустяк вызывал смех. Например, Лев Николаевич, предлагая компот, говорил: «Фет, faites moi le plaisir»[26 - сделайте мне удовольствие (фр.)] или, при пробе белого вина, говорилось: «Винный торговец „Depret n'est bon que de loin“»[27 - Депре хорош только издали (фр.). Фамилия Депре по-русски значит «вблизи».] и т. д.
Островский, говоря о своей последней пьесе, прибавлял, что он невольно всегда имеет перед глазами Акимову и ей предназначает роль. Он хвалил особенно игру Садовского и Акимову.
Остался в памяти у меня рассказ Григоровича. Он говорил, что, когда он пишет и бывает недоволен собой, на него нападает бессонница.
Афанасий Афанасьевич Фет, медлительно промычав что-то про себя, как он всегда это делал перед тем, как начать какой-либо рассказ или стихи, продекламировал недавно написанное им стихотворение «Бессонница».
Чем тоске, и не знаю, помочь:
Грудь прохлады свежительной ищет.
Окна настежь, уснуть мне невмочь,
А в саду над ручьем во всю ночь
Соловей разливается – свищет.
Фета заставила продекламировать все полностью. Мне же особенно нравилось начало, и я запомнила его.
Вечером за мной и Кузминским приехала наша немка; мы должны были ехать на вечер. Мне было жаль уезжать, так приятно было у Толстых, а вначале я конфузилась незнакомого общества, да еще такого серьезного и ученого, как я мысленно называла всех. Меня мучило, что меня никто не заметит, что, по своим годам, я должна буду молчать за столом, и мне казалось это унизительным перед Кузминским. «Ведь он может подумать, что я не могу нравиться, что я еще ребенок и как маленькая держу себя», – говорила я себе.
Но все сошло благополучно. За обедом я сидела между Соней и Фетом. Он был ко мне более чем внимателен, с Григоровичем тоже вышло, как мне казалось, хорошо, но зато Островский с дамами не разговаривал и произвел на меня впечатление медведя.
Соня в роли хозяйки была удивительно мила, и я, привыкши разбирать выражение лица Льва Николаевича, видела, как он любуется ею.
Во время их пребывания в Москве я приглядывалась к ним. Мне хотелось понять и решить: какие они стали.
Сначала мне казалось странным, как это совсем чужой человек стал вдруг так близок Соне. Выходя из дома, он искал ее по всему дому, чтобы сказать, куда он идет и когда вернется. Они о чем-то перешептывались, и я спрашивала себя: «Могу ли я, по-прежнему, быть с Соней откровенна? Расскажет ли она все мужу своему?» И я невольно отвечала себе: «Да, расскажет. Да, ведь ему все можно сказать», утешала я себя, «он все поймет».
Они смотрели друг на друга, как мне казалось, совсем иначе, чем прежде. Не было того беспокойно-вопросительного влюбленного взгляда. Была нежная заботливость с его стороны и какая-то любовная покорность с ее стороны.
Опишу мое первое знакомство с Д. А. Дьяковым, так как он и его семья впоследствии были мне близки.
На другой день после завтрака Лев Николаевич привез к нам с визитом своего друга Дмитрия Алексеевича Дьякова. Еще смолоду, в Казани, они были друзьями и на «ты».
Дмитрий Алексеевич был человек лет сорока, роста выше среднего, белокурый, широкоплечий, с удивительно приятным выражением лица, с оттенком юмора. В молодости он служил в гвардии, как многие дворянские сыновья сороковых годов, но, по смерти отца своего, наследовав большие имения в Тульской и Рязанской губерниях, бросил службу и поселился в деревне. Он имел большое состояние, и его имение «Черемошня» Тульской губернии славилось во всем околотке своим образцовым порядком. Он был женат на Тулубьевой и имел одиннадцатилетнюю дочь Машу.
Мама приняла гостей в маленькой гостиной, как мы называли ее спальню, перегороженную дубовой перегородкой. Я сидела в спальне матери и перебирала ее вещи, когда услышала голос Льва Николаевича и еще кого-то.
По высоко-приличному, церемонному голосу мама, употребляемому обыкновенно с новыми знакомыми, я узнала, что второй гость был Дьяков. Дьяков говорил, что его жена и дочь за границей, что и он туда скоро поедет и что он непременно хотел перед отъездом быть нам представлен.
«Ну, этот – настоящий», – думала я почему-то.
«Настоящим», в моем детском понятии, считался тот, кто был утонченного светского воспитания, с известным лоском, порядочностью, что я называла «слоеным тестом».
«Боже мой, – думала я, – уедет он, и я не увижу друга Левочки, а он так много говорил нам о нем. Влезу на шифоньерку и посмотрю, какой он».
Выйти же к ним я не хотела по многим причинам! мне казалось, что я плохо одета, что если я теперь появлюсь, выйдет, что я подслушивала их разговор. И я тихонько стала влезать с окна на шифоньерку, плотно примыкавшую к перегородке.
Но влезть бесшумно было трудно, и мама, обернувшись в мою сторону, спросила:
– Кто там?
Я не ответила и села на колени на верху шкафа. Но, к ужасу своему, я увидела, как раз против себя, сидящих у стола Льва Николаевича и Дьякова.
Скрываться дольше было невозможно.
– Таня, здравствуй, иди к нам, куда ты залезла, – сказал Лев Николаевич, – посмотри, Дмитрий, я тебя сейчас познакомлю с ней.
И я услышала громкий смех Дмитрия Алексеевича. Но в это время я живо стала слезать и оправляться и вышла в гостиную.