Соня бледна, но все же красива, лицо ее закрыто тончайшей вуалью. Ее платье, длинное сзади, делает ее выше ростом. Родителей в церкви нет.
Лиза серьезна. Ее тонкие губы сжаты, она ни на кого не смотрит. Поливанов, по просьбе мама, согласился быть шафером у Сони; он спокоен и меняется с Сашей при держании венца.
Я наблюдаю за всеми, слушаю стройный хор певчих, молитвы трогают меня, я молюсь за Соню, за Поливанова и Лизу, а на душе у меня тревожно. Безотчетная тревога от всего пережитого сестрами за эту неделю отразилась и на мне, несмотря на старания мама оберегать меня от тяжелых впечатлений.
Служба окончена. Мы дома. После поздравлений, шампанского, парадного чая и прочего Соня идет вниз переодеваться в дорожное, вновь сшитое, темно-синее платье.
Лев Николаевич торопится, он хочет выехать пораньше. С Соней едет наша горничная Варвара, довольно пожилая женщина. Мама уступила ее Соне. Я не могу себе живо представить, что завтра Сони уже с нами не будет, и чувства горечи разлуки я еще не испытываю.
Но вот дормез, запряженный шестериком, с форейтором, уже стоит у крыльца.
Мама хлопочет с Соней. Папа, еще не оправясь от болезни, хотя и несерьезной, сидит в кабинете, куда Лев Николаевич и Соня пошли прощаться.
По желанию матери, обычай сиденья и молитвы перед дорогой был соблюден.
Началось прощание. Мама не плакала. Соня была в слезах, когда мама крестила и целовала ее. Все люди подходили прощаться с Соней.
Вечер был свежий, сентябрьский. Шел дождь. Мы все вышли на крыльцо провожать молодых. Как я того хотела, я последняя простилась с Соней.
– А я с тобой и прощаться не хочу, ты приедешь к нам, – сквозь слезы проговорила Соня.
Они сели в карету. Алексей захлопнул дверцы и забрался на заднее, верхнее сиденье, где уже сидела и Варвара.
Лошади двинули вперед.
В воздухе послышался не то стон, не то громкое восклицание; в нем слышались и ужас и страдание раненого сердца…
«Ведь это же мама, – промелькнуло у меня в голове. – Мама, спокойная, сдержанная. Так что же это?..» Непреодолимая жалость подступила мне к сердцу, но я не подошла к ней. Как я могла заменить ей Соню? Я чувствовала, что не могла этого сделать, побежала к себе в комнату и, одетая, бросилась на постель, заливаясь горькими слезами.
Подвенечный наряд Сони, в беспорядке лежавший на диване, и опустевшая ее постель так живо говорили мне о нашей разлуке, о моем одиночестве и тем еще больше увеличивали мое горе.
Дверь тихонько отворилась, и при тусклом освещении лампады вошла Лиза.
– Таня, – сказала она, касаясь моего плеча, – хочешь, мы будем с тобой дружны?
XXIII. После свадьбы
После свадьбы Сони жизнь вошла в свою обычную колею. Отец поправился здоровьем и стал выезжать. Мама по-прежнему была деятельна и казалось спокойной. Лишь иногда видела я ее заплаканные глаза и замечала грустное выражение лица. В доме все приводилось в порядок после двухнедельной беспорядочно суетливой жизни.
Брату Саше удалось раньше времени выйти в офицеры, и он уехал артиллеристом в Польшу, в местечко Варки.
Расставание с ним мне было крайне тяжело.
А Лиза? Самолюбие ее было оскорблено. Ей казалось унизительным горевать и этим высказывать свое чувство; она вся ушла в занятия и чтение, и, по настоянию отца, стала выезжать. Она только со мной и то изредка говорила о Льве Николаевиче, и всегда, хотя и невольно, звучала в разговоре ее нота осуждения Сони и недоброжелательство ко Льву Николаевичу.
Через несколько дней родители и я получили письмо из Ясной Поляны. К сожалению, письмо к родителям не уцелело. Приведу письмо ко мне:
«Что ты, милая Татьянка, как-то поживаешь? Грустно очень подчас, что тебя нет. Несмотря на то, что дюже хорошо мне на свете жить, а еще бы лучше, если б слышать твой соловьиный голосок, да посидеть с тобой, поболтать, как бывало.
Наталья Петровна по тебе с ума сходит, беспрестанно о тебе говорит, что мне ужасно весело. Вчера встретила меня с словами: – А мою-то что ж не привезли? – Велела сказать тебе, что целует тебя тысячу раз и ждет, не дождется, когда ты приедешь в Ясную. Пиши мне скорее, голубчик Татьянка, что у вас, как и что? Здравы ли все? Веселы ли? Главное, правду пиши. Прочти письмо к родителям, увидишь, как я тут время провела со вчерашнего дня. Еще не совсем огляделась, все странно еще, что в Ясной – я дома.
Сегодня уже устроили наверху за самоваром чай, как следует в семейном счастье.
Тетенька такая довольная, Сережа такой славный, а про Левочку и говорить не хочу, страшно и совестно, что он меня так любит. Татьяна, ведь не за что?
Как ты думаешь, он может меня разлюбить?
Боюсь я о будущем думать, ведь теперь уже не мечтаешь, как бывало девой, а прямо знаешь судьбу свою, только и страшно, что испортится. Да что, девочка, ты этого не понимаешь; когда выйдешь замуж – поймешь. Мы много о тебе говорим. Ты – общая любимица. Сережа о тебе расспрашивал, а я ему рассказывала, что в тебе, кроме веселой, беззаботной стороны, есть еще, в сущности, серьезная, дельная сторона. Левочка же рассказывал о том, какая ты была на нашей свадьбе авантажная и с каким светским тактом. Видишь, сколько о тебе говорят у нас. Татьянка, какая у меня комната – прелесть. Все уютно, красиво. Я еще все не устроилась совсем, с мелочами. Очень весело разбираться понемногу. Вот что, Татьяна, душечка, пришлите мне непременно коротенькие мои теплые сапоги, мне без них беда. В длинных гулять невозможно, а морозы уже порядочные. Да пудру я свою забыла, тут негде взять, в Туле покупать не стоит. Все с приданым пришлите. Не забудь, девочка, это нужно, пожалуйста.
Ну, прощай, милая, так и быть, бывало редко целовались, а теперь не могу, крепко целую тебя. Левочка хочет тебе писать, оставляю место. В первый раз важно подписываюсь:
Сестра твоя гр. Соня Толстая. 25-го сентября 1862 г. вечером».
Следует приписка Льва Николаевича:
«Ежели ты потеряешь когда-нибудь это письмо, прелесть наша Таничка, то я тебе век не прощу. А сделай милость, прочти это письмо и пришли мне его назад. Ты вникни, как всё это хорошо и трогательно, и мысли о будущем и пудра. Мне жаль, что это кусочек ее, который от меня ушел. Ну да в ней есть большой кусок, не принадлежащий мне – это любовь ко всем вам, и особенно к тебе. И я не ревную, мне самому удивительно. Должно быть, оттого, что я знаю, как мамашу и тебя необходимо нужно любить. Прощай, голубчик, дай Бог тебе такого же счастья, какое я испытываю, больше не бывает. – Она нынче в чепце с малиновыми – ничего. И как она утром играла в большую и в барыню, похоже и отлично. Прощай. По этому письму чувствую, как мне весело и легко тебе писать, я тебе буду писать много. Я тебя очень люблю, очень. Я знаю, что ты, как и Соня, любишь, чтоб любили, оттого и пишу.
Л. Толстой»
И он писал мне часто, но, к сожалению, много писем не уцелело. Многие были отосланы брату на прочтение и не возвращены вновь, а многие, по молодости лет, не сберегла и я. Остались более шуточные, а интересные, с описанием жизни молодых Толстых, были у брата.
Это письмо мне доставило большую радость. Я почувствовала, как он любит Соню и как они должны быть счастливы.
Воображение рисовало мне Ясенскую столовую, Соню за самоваром, в чепчике с малиновыми лентами и с выражением лица «угнетенной невинности», как я называла ее застенчиво-покорное лицо. Странно, она никогда не представлялась мне оживленной, с поднятой кверху головой, веселой и быстрой, какой она была иногда.
Я долго не могла привыкнуть к пустоте, которую оставила после себя Соня в доме и в моем сердце. Когда ложилась спать, я, по привычке поверять ей все, мрачно молчала; за столом, где раньше я сидела всегда рядом с ней, теперь я имела соседкою свою немку.
Прогулки, театры, выезды не развлекали меня, – я чувствовала одиночество.
Лиза еще не приучила меня быть с ней откровенной, хотя она бережно-нежно относилась ко мне. Я еще не понимала ее, она всегда держалась в стороне от нас, да притом, сближению моему с ней мешали всегда враждебные отношения двух сестер.
Мне минуло 16 лет. Я стала учиться петь, носить почти длинные платья и понемногу выезжать с Лизой на небольшие вечера и танцклассы.
Брат Петя подрос и стал развитой, спокойный и очень приятный мальчик. Ему уже шел 15-й год.
У нас был общий учитель математики. Он был взят для брата, но я упросила немца Гуммеля заниматься и со мной, на что он охотно согласился. Я очень увлекалась математикой, чему удивлялись родители, говоря, что это не похоже на меня. После класса мы обыкновенно ездили с братом на Пресненские пруды бегать на коньках. Так проходила зима. К Рождеству мы ожидали в Москву Толстых.
Отец, вступив в переписку со Львом Николаевичем, стал относиться к нему совсем иначе. Видя Лизу спокойной, деятельной и даже веселой, насколько это было в ее характере, он помирился с тем, что Соня, а не Лиза, вышла замуж за Льва Николаевича. Все же он нежно любил Соню и теперь, читая ее письма с описанием их счастливой жизни, он сердечно полюбил Льва Николаевича и восхищался его талантом, что будет видно из его писем.
Я радовалась этой перемене. Мать оставалась той же, как и раньше. Она относилась к нему как-то покровительственно; в ней не чувствовалось ни поклонения, ни восхищения. Она звала его Левочкой, как называла в детстве, но была нежнее с Соней, чем с ним.
От брата Саши я получала письма с описанием его жизни. Он жаловался иногда на среду, окружающую его, на те непривычные интересы жизни, которыми жили его товарищи по полку. Общества никакого не было, он скучал по семье, и единственным развлечением служила ему охота всякого рода. Он писал о своей жизни и сестре Соне и Льву Николаевичу. Лев Николаевич пишет ему 28 октября 1864 г.:
«‹…›Ты описываешь свою жизнь в жидовском местечке и поверишь ли, мне завидно. Ох, как это хорошо в твоих годах посидеть одному с собой с глазу на глаз и именно в артиллерийском кружку офицеров Не много, как в полку, и дряни нет, и не один, а с людьми, которых уже так насквозь изучишь и с которыми сблизишься хорошо. А это-то и приятно, и полезно. Играешь ли ты в шахматы? Я не могу представить себе эту жизнь без шахмат, книг и охоты. Ежели бы еще война при этом, тогда бы совсем хорошо Я очень счастлив, но когда представишь себе твою жизнь, то кажется, что самое-то счастье состоит в том, чтоб было 19 лет, ехать верхом мимо взвода артиллерии, закуривать капироску, тыкая в пальник, который подает 4-ый № Захарченко какой-нибудь и думать: коли бы только все знали, какой я молодец! Прощай, милый друг. Пиши, пожалуйста, почаще».
Рождество приближалось, и нетерпение мое видеть Толстых, брата и в особенности Кузминского увеличивалось. Переписка моя с ним продолжалась. Кузминский писал мне из Волынской губернии, где он проводил и часть осени.
Помню, как одно из его писем вызвало во мне неприязненное и неприятное чувство. Он писал о красивом типе южного народа, и в особенности хохлушек. Они являлись по вечерам в контору, где нередко проводил он вечера, вникая в свою новую роль хозяина.