– А сегодня было интересно. Когда мы подошли к эскалатору, там стояла девушка с узкими глазами и ужасно боялась. Она, наверное, из самой последней глуши. Потом ее друзья поехали наверх, – и девчонке ничего не оставалось… Она полезла вслед за ними, чуть не упала и стала хвататься за людей. Которыми оказались мы! И я вот думаю… Поневоле захочешь, чтобы Мигель свалился на эскалаторе и хватался за меня, как за последнюю соломинку…
– Грустить будешь, – прошептала она.
Ее взгляд преследовал меня. Лампа ярко-ярко горела. Конечно, я буду грустить – но что же мне делать? Остается только все свои недостатки обращать в достоинства.
У нее странные глаза – немного косые, немного застывшие. И постоянно там дрожит какое-нибудь чувство. Смотрит и будто даже не видит – только дрожит чувство– и молчит… А ты думаешь – вот мой грех! Вот мое странное сокровище, мое чудовище с сильными, властными губами. Наверное, если бы она была красавицей – она покоряла бы сердца настоящих мужчин… и бросила меня. Как бы тяжело было отпустить ее к парню… И стать тогда больше одинокой, чем комета в космосе…
Если бы я пела на эстраде – то о любви к ней. И создала бы клип на очень грустную песню: она уходит к мужчине, они стоят рядом и внимательно смотрят друг другу в глаза, а я пою одиноко и неподвижно стою на какой-нибудь горе – будто превращаюсь в плакучее дерево… Представляю две фотографии в диске; одна – моя, допустим, та самая, где рукава закатаны и на запястье огромные синие часы – там я очень сильно похожа на парня. А рядом ее фотография – обязательно в желтой блузке. Ей идет желтый цвет! Она улыбается на фоне каких-то зеленых лугов – так здорово улыбается, что мне могли бы позавидовать! – и косых совсем не заметно…
Я люблю тебя, некий малыш! Мне очень надо… И неважно, как это все называется.
– Энджи… Завтра у Зака консультация в восемь утра, а Валенсия пока без будильника и не проснется… Может быть, мы сходим в душ?..
– Может быть, – улыбается игриво…
Она становится ближе мне – в этой комнате; гораздо ближе, чем та подруга, что сидит со мной за партой – даже если она гладит мои пальцы под столом, даже если мне удается расстегнуть ей в библиотеке хоть одну пуговицу… Может быть, оттого, что здесь я вижу ее плечи под сползающим полотенцем, капли утренней воды на ресницах, последний блеск в засыпающих глазах.
Мне не забыть тот день, когда она в длинном сарафане задумчиво сидела у окна, а я хотела видеть ее лицо – и оставалось только опуститься на колени… В тот момент поняла одну святую вещь: если бы я носила мужское имя, то ни за что не позволила бы ей быть мне просто подружкой или любовницей – она стала бы моим домом.
– Может быть, нам в Голландию поехать? Говорят, там возможны однополые браки…
– Купим свадебные платья…
Я потянулась к ней и вдруг увидела коридор. Пришлось запустить через всю комнату собственным рюкзаком. Дверь захлопнулась, и мы свалились на постель…
Я СОШЛА С УМА. МНЕ НУЖНА ОНА.
4. Когда этот варварский мир удивляет нас своей дикостью, нам, наверное, кажется, что мы благороднее. Но мы лишь ведомые, … как и всегда. И не чувство какое-нибудь тревожит – даже не предчувствие; не надоедливый звук вдалеке – и даже не его отсутствие, но смирение перед внезапной красотой, – а за окнами бушует стихия… Будет ли это твоим раздражением или радостью, решит твой бог, но душа станет ревнивой, как животное – она знает, что это космическая боль, которая ее достанет…
Мир, я хочу объять тебя весь!
Я волк, что рыщет по острым ножам или волчонок, который еще боится… Я вижу красоту, и не надо меня губить! И оттого, что станет холодно, будет лишь весело, – ну разве не представишь ты, будто это никем не согретая его кожа!.. Я придумаю его, я его создам … из снега.
Снег пошел сплошной стеной, раскрашивая воздух в белый цвет. Только что блестели в глаза огни – отражались лампы на полированном столе библиотеки – и вдруг вижу в окно зимнюю громаду: висит изображение, как картина.
Снег падал и тут же таял, словно исчезал в камнях. Дороги отсырели, будто барабанил дождь. Сквозило в лицо, надувало что-то в сердце, а я только расстегивала куртку. В белом тумане появился Зак – как маленькое чудовище. Мне показалось, что он двигается очень медленно, словно пробивается сквозь заросли – и постоянно вертится, играет в снежный вальс. Намокла рубашка, волосы запутанные, заметенные.
– Снег! Снег! – вопил он.
Это была уже серенькая тень на фоне, просто большая снежинка, которая мелькнет рядом – и не поймаешь… Нечто воздушное, расплывающееся, а вопило уже собственное сердце – не голос Зака…
И внезапно налетело что-то сильное, коренастое, живое – завертело, завертело.
– Снег! – раздавалось совсем близко. – Снег!
Перед глазами все поехало. Откуда-то появилась Валенсия в своем сером плаще.
– Стойте! – доносились ее слова. – Не сходите с ума! На улице три градуса! Вы в больницу хотите? Оденьтесь хотя бы! Прекратите вертеться!
– Мы не можем. Мы в круге жизни, – сказала я и ухватилась за голову.
Зак все-таки оставил меня, но бросился к сестре.
– Я варю шоколад! А я шоколад варю!
– Вари хоть отраву! – она хлопала его длинными полами и пыталась бежать.
Потом я увидела Анну, из-за ее спины выглядывал все тот же Зак.
– Отпусти! Отпусти! – кричала Энджи. – Уронишь! Уронишь!
Казалось, что все они сейчас превратятся в снег и растают – запорошенные, забрызганные, неузнаваемые фигуры…
Когда мы вломились, наконец, в дом, у Зака на плите уже гудело.
– Шоколад! – шумел он. – Держись, Кэдбери!
Я представила, как маленький Зак стряпал свое произведение – и вдруг увидел снег, как он бежал вон в порыве радости, как он хотел с кем-то ею поделиться – и нашел нас, как он ломал свои конфетки, а фруктовые начинки, конечно, забывал вытаскивать, – теперь получится шоколадный суп пополам с компотом или молоко обязательно подгорит… Скажите мне, стены дома моего, почему бы нам не жить шикарно и не варить весело? Зачем воспоминания о прошлом, зачем надежды на грядущее, зачем в душе взрослый мужчина с грустными глазами? Я не знаю тебя, я не умею разговаривать с тобой, у меня нет слов выразить свое отношение к тебе – неразумная и маленькая! – даже меньше Зэкери: он знает, как жить в своем мире, а я не знаю, как выжить в своем мирке…
И будто праздник свалился на голову: все чему-то радовались, тут же накрыли на стол, на ночь глядя включили магнитофон. Верно, не у меня одной возникло ощущение, что дом превратился в совершенно невиданное место с причудами – в свету ламп все плывут зимние тени, за окнами, в темноте двигаются светлые блики, отмечаем какую-то неизвестность и малыш Стюарт сегодня за повара – не оттого ли снег пошел?
… Стюарт Литтл – мышонок такой есть…
– Зэкери! Ау! Официант!
Наконец появился Зак и разлил нам очень светлый напиток.
– Ну, – говорю, – так и знала, что ты какао сваришь вместо шоколада.
Он хохотал громче всех и потехи ради неуверенно засовывал кончик языка в свой стакан…
Колебалась в воздухе музыка: не мелодия, а будто шкафы двигают – странное заклинание от Depeche Mode «Personal Jesus». Перед глазами что-то дрогнуло и расплылось пятном. Не знаю отчего, но я вдруг вспомнила синий стаканчик, в котором когда-то очень давно разводила свою детскую акварель. Вода мутнеет не сразу, а будто неохотно соединяется с чем-то чуждым, грязным, что плавает где-нибудь в одном месте лохматым, расползающимся сгустком. Так и слеза зародится в железе, омочит слегка уголки нижнего века и вдруг ворвется морской соленой волной, зальет весь глаз, искажая зрение, наполняя все предметы вокруг беспомощной болью. И хочется тогда взять кисточку и добавить в это неясное изображение хорошую, чистую краску…
Раздражалась впечатлительная творческая душа, будто все в мире было до того глупо и нелепо! Дурацкая палитра! – словно тюбики, заготовки, растворы упали на пол и перемешались, как попало, испортили друг друга. Вот всплывают темные роговицы Зэкери, раз и навсегда карие глаза… Я бы выкрасила их в голубой цвет… на фоне светлых волос. У меня получился бы некий поэтичный блондин со сверкающими очами, в которых нет места секретам, грусти, ужасным предсказаниям. Отдайте черные краски и мрачные тона! Они нужны мне для того, чтобы создать лицо одного человека – еще более темным, жгучим – и это не потому, что оно позорное клеймо на моей совести, грех на душе или дурное воспоминание в сердце, – это рана, зверски выжженная на всей моей жизни…
Где-то далеко в мире раздался посторонний звук. Будто что-то упало или сломалось, – в любом случае, не стало чего-то. Механизм закончил свою игру. Зэкери запутался в стуле и никак не мог вылезть, чтобы сменить кассету. Внезапно я увидела их всех, визуально расплывающихся в искусственном свете дурацкой люстры. Три руки протянулись и пожали мою. Каждый знал все – настолько, насколько смог понять. Я почувствовала, как снова потекли слезы… А еще я почувствовала, что у меня болит внутри глаз.
5. Сняла свой топ, откинула одеяло и стала лежать так. Надо было подумать. Было прохладно. Снег не прекращался. Перевернулась на постели Анна и тихо застонала.
– Энджи! Что?
– Все болит и болит, – прошептала она…
Падает снег, седой от темноты. Я вдруг представила, что на улице, под каким-нибудь деревом стоит лохматая старушка, почти сказочная, и пощелкивает пальцами в такт каждой падающей снежинке: «Так, так, так… Больше, больше…». А на кухне домовой, устав прятать ножи, устроился на окне и машет, и машет ей. А завтра утром Зак взгромоздится на ту же раму. Они даже похожи: оба маленькие, косматые, смешливые забавники – и смешные… Один – дедушка, другой – красный молодец… У Зака в комнате стоит большая фарфоровая игрушка в виде толстого человечка с кружкой, похожего на героев Рабле пирующего фольклора. Вероятно, в этом образе шотландского кредо гнездится днем не очень-то сытый студенческий домовой.
Потом вдруг полетели осенние листья. Желтые, желтые, а я мету их со двора. Где-то там, далеко, ведет дорожка по ступенькам в школьный класс с зелеными партами.
… У него были гладкие русые волосы и серые глаза. Серые и жестокие, как военная сталь; блестящие, как желтые волчьи зрачки перед костром. Такой он был загадочный и недоступный, что я создала из него поэтический образ собственной любви – колючих стрел и солнца, блестящего, как жар на щите. Постоянно каждая ассоциация возвращается к языческим истокам, постоянно душа стремится к прошедшему взрыву своей звездности, – как будто прошлое обретает настоящую жизнь именно тогда, когда становится прошлым. И мой Ноэль получил прозвище Аполлон. Я потом сама запуталась и уже не знала, какое имя настоящее: Аполлон или Ноэль? Помню ли, как я его любила? Возможно, что уже и не помню. В памяти осталась лишь электричка и мелькающие мокрые холмы по пути на Кузбасс. Я случайно подняла глаза и увидела прямо перед собой, на соседней скамейке, взрослого парня с русыми волосами и светлыми глазами. Он был так похож на будущего Ноэля, которого я никогда не узнаю. Это было то – во всей своей красе! – что я теряла с болью собственника и чувством неизменной ревности, то, во имя чего я облагораживалась и строила лучшие надежды, то, что не отвечало взаимностью, но могло бы ответить и, может быть, ответило бы позже взрослым голосом и взрослым сердцем; это было именно то – любимое, но брошенное мною… ради другого!