Я стал тренироваться у Валерия Петровича три раза в неделю. Вскоре моими любимыми видами стали кросс и фехтование. Плавал я тоже неплохо, а вот стрелок из меня был никудышный. Не все ладилось и с конным спортом. Для своих четырнадцати лет сложен я был как-то коряво: при росте метр семьдесят весил всего пятьдесят килограммов.
– Пересушили тебя малость, – озабоченно говорил тренер. – Не ровен час, с коня сдует.
Постоянной лошади у меня не было. На первых порах меня сажали на самых спокойных. Однажды мне дали строптивого коня по кличке Пижон. Он так понес меня по кругу, что я вылетел из седла, но, к счастью, приземлился вполне удачно. Не было у меня и постоянного пистолета. Постоянным было лишь желание двигаться, двигаться, двигаться.
Впечатлений от работы на заводе, от тренировок было много. Я мечтал ими делиться с Леной в своих письмах, но неожиданно возникло почти непреодолимое препятствие: мой почерк попрежнему напоминал почерк терапевта.
Сначала я был просто в отчаянии. Кое-как написал куцее письмецо, старательно выводя каждую букву. Но получилось все равно плохо. Почти как на нашем цеховом стенде ударников коммунистического труда. Тогда я пошел на отчаянный шаг: купил в канцтоварах несколько тетрадок в косую линейку для первоклашек и стал по ночам, чтоб не засмеяли родители, старательно выводить каждую букву. Толку было немного, но я закусил удела не хуже Пижона, и через какое-то время почерк стал выравниваться. В середине августа я писал уже почти красивым почерком, правда, он очень походил на почерк Лены, который я невольно перенимал, по сто раз перечитывая каждое ее письмо.
Все мои письма Лене проходили цензуру Лая. Он внимательно выслушивал зачитываемый мною текст очередного послания и одобрительно махал хвостом, похожим на букет мимозы. Цензор он был доброжелательный, и я всегда находил в нем поддержку.
В письмах я рассказывал Лене о заводе, о нашем дачном участке, о секции пятиборья и, конечно, о Лае. Я готов был писать о чем угодно, но только не о своих чувствах к ней, которых очень стеснялся. Лена писала подробные письма о своей жизни в деревне на берегу Селигера. Она дружила с многочисленными девочками и мальчиками, приехавшими в деревню из Калинина, Москвы и Ленинграда. По ее словам, приезжие дружили не только между собой, но и с местными ребятами, которых знали с самого раннего детства. Чаще других друзей Лена упоминала мальчика Севу, который был «совсем взрослым и готовился на будущий год поступать в МГИМО». Я не знал, что означает эта аббревиатура, но понимал, что речь идет об институте. Странно, но у меня в силу моего небольшого жизненного опыта упоминания этого Севы не вызывали чувства ревности. Точнее, они вызывали какую-то непривычную тревогу, которая, если разобраться, и была предвестником того чувства, которое взрослые называют ревностью.
Ожидание писем от Лены занимало все мое жизненное пространство. Если бы не Лай, я бы сошел с ума от этих ожиданий. Но мой верный пес, которому я доверял свои немногочисленные тайны, заземлял на себя мои душевные муки, и от этого мне становилось гораздо легче.
На заводе, в цеху, у меня неожиданно появился приятель, которого все звали Веталем. Веталь, а на самом деле обычный Виталий, или просто Виталик, был молодым рабочим, пришедшим на завод около года назад после окончания профтехучилища. У него был солидный, в моем представлении, третий производственный разряд, отчего Веталь смотрел на меня с легким презрением. Он был старше меня почти на четыре года, так что его первенство в наших складывавшихся взаимоотношениях было неоспоримым.
Считая себя сложившимся взрослым человеком, Веталь по своей инициативе начал учить меня жизни. В основном это обучение, носившее сугубо теоретический характер, сводилось к разговорам о том, сколько он может выпить водки, не косея, и сколько девчат он «подмял под себя». Веталь открыто курил «Приму», смачно матерился и носил вне работы настоящие американские джинсы, подобные которым я видел только на отце одноклассника Сашки Отливкина. Веталь настолько хотел походить на взрослого, что его детскость сразу же бросалась в глаза и вызывала иронические чувства не только у бывалых работяг, но даже у меня.
Веталя в цеху не любили и не уважали. Не за его молодой возраст и желание казаться взрослым, а за нелюбовь к профессии. Его в цеху прозвали Шлангом, что на заводском жаргоне означало «человек, уклоняющийся от работы при любой возможности». Но Веталя это не очень огорчало, потому что он был в полном восторге от себя.
Совсем неожиданно для Веталя в цеху появился я – единственный в коллективе человек, на которого можно было попытаться смотреть свысока. Правда, технически сделать это было сложно, поскольку роста мы были примерно одинакового. Но жажда управленческой деятельности вела вчерашнего пэтэушника Веталя проторенной дорогой тщеславия. Он наставлял меня постоянно. Возможно, это был первый в его жизни случай, когда он проявил старание и упорство.
Как это ни удивительно, однажды он сумел пробить брешь в моей обороне. Был обычный рабочий день. Окончив свою укороченную смену, я вышел из проходной, спеша побыстрей вернуться домой, чтобы погулять с Лаем. Неожиданно в сквере, через который шла дорога к автобусной остановке, я увидел на скамейке Веталя в его прославленных джинсах. Рядом с ним сидела симпатичная девушка в очень коротком платье. Ноги у девушки были такими стройными и красивыми, что я невольно уставился на них взглядом Буратино, впервые взявшего в руки азбуку.
– Ты в ее коленках сейчас дырки просверлишь своим взглядом, – осклабился Веталь.
Обладательницу заманчивых коленок звали Мариной. Она училась в торговом ПТУ и жила в одном доме с Веталем.
Веталь объяснил, что сегодня у него законный «отгул за прогул», поскольку ему исполнилось восемнадцать лет.
– Старость подкралась незаметно, – почти всерьез сообщил он. – Теперь имею полное право бутылку в бакалейном отделе купить, или в армию пойти. Жениться могу хоть на ней, – Веталь по-хозяйски похлопал Марину по коленке, – хоть на какой другой. Я даже теперь голосовать могу пойти, только на хрен оно мне упало: за кого ни голосуй – все один хрен Брежнев получается. Давай, друг, раздели со мной радость возмужания! – и Веталь протянул мне бутылку водки, в которой оставалась почти треть содержимого.
Я никогда еще не пробовал даже вина. Пример отца как-то сам собой выставил в моем сознании защиту: водка – зло! Но тут вмешалась Марина. Она томно закатила глаза и приятным голосом сказала:
– Выпей, Леха, за здоровье своего друга Веталя. Не каждый день исполняется восемнадцать.
Она посмотрела на меня так по-взрослому, что я, как мой Лай перед кусочком мяса, сглотнул слюну.
– Разве что символически, за компанию, – вспомнил я часто слышанное на моей кухне. Я, как гранату, взял в руку бутылку и геройски опрокинул ее в себя. Почему-то содержимое пролилось в меня все сразу и как-то мгновенно. Я ловил ртом воздух, пытаясь продышаться, но у меня не получалось.
– Извини, Леха, закусона нет, – искренне засокрушался именинник. – Было одно яблочко, но мы его с Маринкой уже схарчили…
Что было дальше, я не помню. Очнулся я от того, что кто-то сильно тянул меня за руку:
– Вставай, болезный, за тобой пришли! – сказал насмешливый незнакомый голос.
– Где я?! – закричал я в ужасе, не узнавая странной комнаты, в которой находился.
– Это теперь твой дом родной, юный алкоголик! Называется – вытрезвитель, – пояснил все тот же голос.
Я с трудом встал с кровати, с удивлением заметив, что лежу совершенно голым.
– Вот твои шмотки, сопляк. Надевай и шагом марш на выход – там тебя батя с нетерпением ждет с пилюлями.
В соседней комнате меня ждали отец и дядя Рыбкин. Они смотрели на меня строго и печально. На мгновение мне показалось, что я вижу себя со стороны на своих собственных похоронах.
– Не можешь срать – не мучай жопу, – только и сказал мне отец.
Дома нас встретила бившаяся в истерике мать. Я, кажется, порывался пойти гулять с Лаем, но отец резко цыкнул на меня:
– Спохватился, салага. Выгулян уже твой бобик. Иди спать. Завтра на работу не пойдешь, возьмешь за свой счет. С начальником цеха я договорюсь.
В те бесконечно долгие часы я испытал то предсмертное состояние, которое в народе называют похмельем. Ночью я почти не спал: мне мерещились кошмары. Постоянно бегая в туалет, облегчая душу посредством очищения желудка через рот, я клялся себе в том, что больше никогда-никогда не прикоснусь к спиртному. О эти клятвы юности! Как замечательны они своей наивностью и искренним желанием скорректировать жизнь по прекрасным лекалам!
Проболев телом и душой не только ночь, но и день, я наконец к вечеру следующего дня почувствовал облегчение. Все это время Лай был рядом со мной. Он деликатно лежал в самом углу комнаты и изредка тихо поскуливал, словно принимая часть моих страданий на себя.
Вечером пришел с работы отец. Он был непривычно ласков со мной, что вызывало во мне чувство затаенного страха. Отец, не говоря ни слова, выгулял Лая, а потом позвал на кухню и усадил за стол, придвинув мне рюмку, наполовину наполненную водкой. Я в ужасе посмотрел на нее, потом на отца.
– Клин клином вышибают, сынок, – непривычным теплым голосом сказал он. – Правильный опохмел – залог здоровья. Выпей полрюмочки и тебе полегчает.
Я с недоверием опрокинул в себя ненавистную влагу и зажмурился. По жилам потекла теплота, разглаживая организм изнутри.
– Вот и хорошо, – сказал отец тоном нашего участкового врача. – А теперь иди к себе в комнату и займись чем-нибудь хорошим: собаку свою погладь, или, там, Ленке своей письмо напиши…
Я посмотрел на отца, как на чародея. Перехватив мой взгляд, он усмехнулся:
– Я не всегда был вальцовщиком шестого разряда. У меня тоже был первый загул и первый опохмел. И первая любовь, будь она неладна. Все, сынок, в жизни бывает в первый раз. Главное – из всего делать правильные выводы.
Мне мало что было понятно из слов и поведения отца. Особенно непонятной была его светлая печаль. Казалось бы, напился сынсопляк, огорчил отца и даже опозорил перед друзьями – перед тем же Рыбкиным и дядей Пашей. А он смотрел на меня каким-то просветленным взглядом, словно я на его глазах старушку через дорогу перевел. Странно все это. Непонятно совсем. Куда понятней было бы, если б он наорал на меня и задницу надрал. Странные люди эти взрослые. Особенно когда трезвые.
Не могу объяснить почему, но тот дурацкий случай стал важной вехой в моей жизни. С тех пор я стал осторожней относиться к людям, понимая, что они могут, например, обмануть и подставить, как Веталь. Но этот опыт мне в дальнейшем в жизни пригодился, став своеобразной прививкой от доверчивости и мягкотелости. Более того, каким-то странным образом он стал источником вдохновения. После разговора с отцом я написал Лене Вершининой на Селигер самое замечательное письмо в своей жизни. Не помню, о чем именно было оно. Знаю только, что писал я его не столько для нее, сколько для себя, выверяя каждое слово какими-то новыми для меня чувствами. Наверное, я просто взрослел, не осознавая этого.
С Веталем общаться я перестал. Не от обиды. Ее, как ни странно, не было вовсе. Во мне удивительным образом сработал какой-то инстинкт самосохранения, подсказывавший, что от дерьма нужно держаться подальше. Дело было не в том, что он напоил меня водкой, а в том, что бросил беспомощного в сквере возле завода. Когда Веталь подкатил ко мне в цеху со своей фирменной ухмылочкой, я просто притянул его к себе плотно-плотно и, не говоря ни слова, лбом сильно ткнул в переносицу. Он заткнул нос пальцами и поплелся в медпункт. На этом наше приятельство закончилось, так толком и не начавшись.
Но не все было так просто. Внутри себя я горевал о том, что мои отношения с Веталем расстроились. И дело было, скорее, не в нем, а во мне. Я на какое-то время подумал, что дружить со мной могут только собаки, а людям я совершенно не нужен.
Страдая от этой мысли, я с головой ушел в работу в цеху и в занятия спортом.
Мой отец стал потихоньку приобщать меня к работе на своем станке, поручая выполнять какие-то самые простые операции. Наконец, я научился основам его ремесла и в конце августа комиссия в составе дяди Паши, отца и дяди Рыбкина признала меня специалистом, достойным присвоения квалификации второго разряда, о чем начальник цеха выдал мне специальный документ, именуемый разрядной книжкой.
– А первый разряд? – засомневался я в правомочности решения строгой комиссии.
– Твой первый разряд – это разряд уборщика мусора в цеху, – объяснил дядя Паша.
Мой тренер по пятиборью Валерий Петрович удивлялся моей настырности и сообразительности. Всему этому я удивлялся в себе еще больше. Я быстро схватывал все, чему он меня учил, получая от занятий спортом незнакомое мне прежде удовольствие. Оно, это удовольствие, мне самому казалось каким-то странным. Какое удовольствие можно испытывать от кросса на пересеченной местности? Но я носился по парку, как конь, получая незнакомое мне раньше наслаждение от преодоления самого себя. Больше всего я полюбил фирменный прием Валерия Петровича – прибавлять темп движения во время подъема в горку.
– Понимаешь, – говорил мне тренер, – иногда успех бывает там, где человек действует вопреки законам физики. Взять, к примеру, вот эту горку. Какой нормальный бегун будет на ней ускоряться? Да никакой! Не логично это. Силы надо беречь, преодолевая ее. А ты возьми и не побереги. Удиви себя любимого! И остальных заодно. Обойдешь всех на горке – обойдешь в первую очередь себя самого: свою лень, слабость, трусость.