У Ады в большой фанерной коробке было пять щенков: три девочки и два парня.
– Вот этого хлопца забирай, – указал Рыбкин на самого крупного. – Жрет, как за себя кладет, Адку замучил! Без него ей легче будет с остальными справляться. Хитрый такой китаец – готов все до конца высосать. Ни дать ни взять – вылитый Чжоу Эньлай, китайский председатель Госсовета.
– А ты-то почем знаешь, какой он, этот, как ты там его назвал… – начал было отец.
– Газеты читать надо, – веско заметил Рыбкин.
Так что своим именем мой Лай был обязан, ни много ни мало, второму по важности после Мао Цзэдуна лицу китайского государства, с которым в ту пору, в конце шестидесятых, у Советского Союза были отвратительные отношения. До событий на Даманском оставалось около года, и в наших газетах, действительно, этого Чжоу Эньлая полоскали, как хотели.
Возможно, я в ту пору был единственным советским человеком, горячо любившим Китай. Если бы не эта великая страна, у меня не было бы моего замечательного пекинеса, порода которого так созвучна с названием китайской столицы!
Похоже, по объему мочи писал мой китайский младший брат, как все население Пекина вместе взятое! Я едва успевал вытирать за ним многочисленные лужицы половой тряпкой, которую тщательно стирал и сушил, стараясь, чтобы она не попадалась отцу на глаза.
Семья наша по советским меркам жила небедно. Вместе с собакой нас было четверо в просторной трехкомнатной квартире. Даже с учетом «пропоя» отец зарабатывал много, посмеиваясь над зарплатой моей мамы, работавшей в районной библиотеке.
– Угадай, что за женщина: первая буква – «б», последняя – «ь»? – веселясь, спрашивал он время от времени у собутыльника Рыбкина. Рыбкин потел и смущенно разводил руками.
– Библиотекарь! – ржал жеребцом отец. – Но ход твоих мыслей, Рыбкин, мне нравится!
В целях правильного воспитания карманных денег родители мне не давали. Они считали, что с меня хватит обеспечиваемого ими моего полного пансиона.
– Деньги портят человека, – любила повторять мама.
В первые дни пребывания Лая в нашем доме мама разрешала мне давать ему немного молока. Вскоре я научился варить для него жиденькую манную кашу на молоке, которую Лай поглощал в режиме пылесоса. С наслаждением лопал он и подслащенный творог, слегка разбавленный молоком. Но денежный вопрос все равно оставался злободневным, поскольку с каждым днем Лай ел все больше и больше, и общесемейного запаса молока уже не хватало. За расходами мама следила строго.
По выходным я с согласия родителей стал бегать на станцию в поисках подработки. Товарная станция была от нас неподалеку, но без паспорта суровые кладовщицы брать меня на разгрузочные работы не хотели. Вскоре мне повезло. Один пьянчужка грузчик разрешил помогать ему разгружать вагоны со всякой всячиной и за это давал мне рубль, оставляя себе вполне увесистую трешку. Кладовщицы вскоре разгадали его маневр, но мешать не стали: если что, спрос не с них, а с него.
Благодаря этой, как называл ее грузчик дядя Боря, халтуре, у моего Лая всегда была подходящая еда. На честно заработанные деньги я купил ему тоненький ошейник и брезентовый поводок, и мы чинно «выгуливались» три раза в день: до моего ухода в школу, после прихода из школы и перед сном, после того как уроки были сделаны.
Я настолько боялся лишиться собаки, что стал вполне сносно учиться. Отличником, конечно, я не был, но двоек уже не получал. Учителя и родители удивлялись переменам в моей учебе. Но больше всех удивлялся я сам. Мне неожиданно стало ясно: если жизнь припрет, сделать возможно все что угодно. Даже учиться без двоек.
Лучшие часы в моей жизни наступали после занятий в школе и длились до прихода родителей с работы. Мы с Лаем стали самыми задушевными друзьями. Уходя в школу, я подставлял к подоконнику свой бывший детский стульчик, чтобы пес мог запрыгнуть на него, а оттуда перебраться на подоконник. Лай часами терпеливо смотрел в окно, ожидая моего прихода из школы. Увидев меня идущим с портфелем, он начинал метаться по подоконнику, радостно повизгивая. Когда я открывал дверь в квартиру, Лай уже пританцовывал в коридоре, стремясь запрыгнуть ко мне на руки.
Во что мы с ним только не играли! Он охотно принимал участие во всех моих придумках, даже прыжки с серванта с самодельным парашютом выдерживал стойко, как и положено десантнику.
Ко мне часто заходили одноклассники, которых Лай встречал дружелюбно, но особо не сближался ни с кем. Я всегда был для него единственным близким человеком.
Я почти без троек окончил шестой класс и придумал убедительный предлог, чтобы не ехать летом к бабушке в далекую сибирскую деревню. Я сказал, что хочу записаться в летнюю школу английского языка, чтобы подтянуться по самому тяжелому для меня предмету. Услышав о моем самоотверженном порыве, отец неопределенно крякнул, а мама растрогалась и поцеловала меня в лоб. Лай воспринял это сообщение как само собой разумеющееся: не расставаться же летом из-за поездки в деревню, куда городским собакам въезд строго запрещен.
В летнюю школу я с муками отходил все лето, научившись, как ни странно, лопотать по-английски не хуже нашей классной отличницы и красавицы Лены Вершининой. Это было для меня особенно важно, так как, немного подсозрев за три летних месяца, я вдруг понял, что на Лену у меня есть какие-то смутные планы.
За лето мы с Лаем заметно подросли. Он уже забыл о тех временах, когда писал на паркет, и даже научился поднимать, как дирижерскую палочку, свою заднюю лапку, а я, вытянувшись вверх, обзавелся «хотимчиками» – гадкими прыщами на лбу, свидетельствовавшими о моем гормональном созревании. Как и все нормальные подростки, я терпеть не мог школу. Но прийти в нее 1 сентября тянуло, как на место преступления. Очень уж хотелось посмотреть, как изменились за лето ребята. Впервые появилось и желание взглянуть на новые овалы, проявившиеся в силуэтах наших классных барышень. Особенно хотелось вглядеться в Лену, коленки которой еще в мае начали будоражить мое воображение.
Оказалось, что за лето прыщами на лбу обзавелся не я один. У некоторых одноклассников ситуация была еще хуже: прыщи были на шее, на спине. Могло показаться, что стая гадких утят слетелась в класс посоперничать своими некрасивостями.
У девчонок дела обстояли совершенно иначе. Они вдруг осознали свою женскую силу и влияние на особей противоположного пола. Их движения стали плавными, взгляды из-под челок – многозначительными. Формы девочек заметно округлились. Одноклассницы стали похожими на маленьких взрослых женщин, что было совершенно непривычно. Почти все девочки были на голову выше парней. Складывалось впечатление, что они на год-два старше нас. Особенно это проявлялось в повседневном поведении. Если мальчишки оставались прежними лоботрясами, то девочки стали по-взрослому степенными и задумчивыми. Их даже немного хотелось называть девушками, что было странно нашему детскому мальчишескому сознанию.
Пионерские галстуки, которыми еще недавно мы все так гордились, стали признаком детскости. Понимая это, мы, не сговариваясь, всем классом перестали их носить, хотя формально оставались пионерами. Учителя относились к этому спокойно, осознавая, что наше взросление бежит немного быстрее всяких там политических идей. Важным показателем взрослости было вступление в комсомол. Но в седьмом классе в его доблестные ряды принимали только самых лучших учеников. У меня, правда, вместо тройки по английскому уже была прочная пятерка, но тройки по алгебре, геометрии и химии не позволяли мне и мечтать о таком способе взросления.
Вскоре выяснилось, что в Лену Вершинину влюблены все мальчишки нашего класса, за исключением Игоря Зусмана. Но у Игорька было веское оправдание: он с самого первого класса был влюблен в Иру Жиляеву, и чувства их были взаимными. Они в своей не по-детски взрослой любви пребывали, как на необитаемом острове: были практически неразлучны. Жили они в одной парадной и даже на одной лестничной площадке. В школу и из школы всегда ходили вместе, сидели за одной партой и, как мы знали, всегда вместе делали уроки. Учились они без блеска, но ровно и добротно. При всей своей внешней несхожести они были удивительно похожи друг на друга: худенькие, небольшого роста, до неприличия тихие и очень добрые. За глаза в классе их называли блаженными, или Шерочкой с Машерочкой. Они про это знали, но не обижались. Им было все равно. Главное, что они были друг у друга. Им никто не завидовал, потому что недоразумению завидовать невозможно.
Игорь с Ирой иногда после школы заходили ко мне домой поиграть с Лаем. Лай с удовольствием принимал их почесывания и поглаживания, и нам всем было весело.
Глядя на эту счастливую пару, я погружался в непривычно для меня взрослые мысли. Моя фантазия начинала выдавать неожиданные кульбиты. Самый невероятный состоял в том, что мы с Леной Вершининой, став взрослыми, поженились и у нас родились дети – мальчик и девочка. Мы гуляем по берегу не то реки, не то озера, а впереди нас бежит с веселым лаем наш замечательный пес по имени Лай. Он все тот же весельчак и добряк. Мы – повзрослевшие, а он такой же молодой. Я понимал, что это все фантазии, точнее, мои мечты. Мечтал я, что Лай будет жить всегда, потому что без него моя собственная жизнь теряла всякий смысл.
Хотя по алгебре у меня была лишь тройка, я отчетливо понимал, что Лай в лучшем случае проживет пятнадцать лет. Стало быть, мне тогда будет двадцать восемь – преддверие старости. Мысль о его уходе через столь короткий промежуток времени угнетала меня. К счастью, такие мысли были у меня не всегда, а накатывали лишь временами, как морские волны в часы прилива. Что же касается Лены, то я вовсе не обольщался на свой счет. Я стал заглядывать в зеркало чаще прежнего, но каждый раз на меня из него смотрело лицо откровенного идиота, влюбиться в которого было невозможно даже теоретически.
Мне казалось, что по Лене я страдаю не очень. Так, на троечку. Но чем дольше я продвигался от четверти к четверти к окончанию седьмого класса, тем больше моя троечка тяготела к твердой четверке. Если бы не Лай, мне было бы гораздо тяжелей переживать мои, как выражался отец, телячьи нежности. Он, кстати, поражал меня все больше и больше. Казалось, его по-прежнему ничто не интересовало кроме работы на заводе и выпивок с друзьями. Но он был удивительно информирован о моем душевном состоянии.
Я удивлялся этому искренне, поскольку о моей привязанности к Лене знал только Лай, которому, как близкому другу, я выплескивал душу, сообщая о каждой подробности нашего общения: вот она мельком посмотрела на меня, вот попросила списать английский, вот поздравила с тем, что на физкультуре я неожиданно дальше всех в классе прыгнул в длину. Лай был прекрасным советчиком: он умел слушать, не перебивая, помахивая лохматым хвостом в такт моему канюченью. Своим молчанием он словно хотел сказать: «Не печалься, брат. Вот увидишь, все будет хорошо».
Как-то раз, проводив дядю Рыбкина после очередного вечернего отдыха за бутылкой, отец позвал меня из моей комнаты и кивком указал на табурет, еще теплый от сидения на нем Рыбкина. Осмотрев меня трезвым взглядом фальцовщика шестого разряда, отец сказал тоном командира, отдающего подчиненному секретный приказ:
– Запомни раз и навсегда: все зло – в бабах. Все страдания от них. И Ленка эта твоя – ничем не лучше остальных. Плюнь на нее и разотри. А потом плюнь и разотри еще раз. Лучше уроки учи и этого бобика своего воспитывай, чтоб не путался под ногами лишний раз.
На этом воспитательный процесс и обмен жизненным опытом был завершен. Его слова я не воспринял как руководство к действию, но отцовская проницательность просто припечатала меня к стенке.
Откуда?! Откуда он мог узнать о моих чувствах к Лене?! Не Лай же ему проболтался. Мама ничего не знала точно. Я никогда с ней не откровенничал в силу врожденной своей скрытности и стеснительности. На родительские собрания ни она, ни отец не ходили никогда. Мистика какая-то. А, может, и телепатия.
За несколько дней до начала летних каникул я случайно услышал, как Лена рассказывала кому-то из девчонок о том, что все лето проведет на даче на Селигере. Я не очень представлял себе, что это за место. Смутно помнил из какой-то телепередачи, что это огромное озеро удивительной красоты, кажется где-то в Калининской области.
На следующий день после уроков, когда неожиданно в классе оставались только мы с Леной и Игорек Зусман со своей Ирой, я набрался смелости и подошел к Лене:
– Слушай, Вершинина, – глядя куда-то ей в плечо, сказал я, – можно, я тебе напишу летом? – И тоном полнейшего идиота добавил для убедительности: – Мало ли что.
Мои слова, как это ни странно, нисколько не удивили Лену. Она посмотрела на меня без всякого неодобрения, скорее с мягким безразличием.
– Конечно, пиши, – сказала она совершенно обычным голосом, словно мы с ней были закадычными подружками. – Только письма туда долго идут – медвежий угол.
Она вырвала из тетрадки листок, написала на нем красивым девчоночьим почерком индекс и адрес и протянула мне бумагу обыденно, как будто передавала карандаш во время урока.
Я нес этот листок в портфеле домой, как невиданную до той поры драгоценность. Несколько раз останавливаясь и перечитывая адрес, написанный ее рукой, я пытался справиться с навалившейся на меня удачей. Я был оглушительно счастлив второй раз в жизни.
Глава третья
Жизненный опыт – великое дело. Особенно он ценен, когда его совсем мало. Месяц назад мы с Лаем отпраздновали мое четырнадцатилетие распитием бутылки молока, купленной мною на лично заработанные «разгрузочные» деньги. Казалось бы, опыту было взяться неоткуда, но я вовремя вспомнил, как год назад придумал повод отказаться от поездки к бабушке в сибирскую деревню, пойдя в ненавистную летнюю школу английского языка. Второй раз подобный номер уже не прошел бы. Для того чтобы не расставаться на лето с Лаем, нужно было придумать что-то совершенно невероятное! Что-то такое, отчего бы отец (мама – не в счет) «поплыл бы», как на ринге соперник Валерия Попенченко. Ради любви человек может совершить такое, чему не поверил бы сам. Ради любви к Лаю я был готов сотворить чудо!
Чудо было мною сотворено в тот же вечер на кухне нашей квартиры, где отец как обычно выпивал с дядей Рыбкиным.
Чаще всего в такие вечера я сидел с Лаем у себя в комнате и не высовывался, чтобы не попасться отцу под горячую руку. Ради развлечения я время от времени изображал из себя учителя: пересказывал Лаю параграф из учебника истории или объяснял ему доказательство теоремы. Случалось, что я так долго и муторно объяснял, что начинал сам понимать то, что объясняю. Лай обладал потрясающим терпением: он слушал меня, не отрываясь, глядя в мои глаза своими выпученными пуговками.
В тот вечер я повел себя по-другому. Дождавшись, когда собутыльники слегка размякнут (обычно при хорошей закуске этот момент наступал минут через сорок после начала посиделок), я вышел из комнаты в коридор и встал перед открытой кухонной дверью словно в нерешительности. Отец и Рыбкин как раз только-только в очередной раз «вздрогнули по единой» и блуждали взглядами по столу в поиске закуски, которая максимально органично легла бы поверх именно этой рюмки. Грамотно зацепив вилкой дефицитную шпротину, отец вопросительно посмотрел на меня.
– Пап, возьми меня к себе на завод в ученики, – тихо попросил я. Отец вздрогнул и поперхнулся, шпротина нырнула с его вилки под стол, Рыбкин обалдевшим взглядом смотрел на меня, словно на кухню зашел не я, а сам дорогой товарищ Леонид Ильич Брежнев. Отец потряс головой, как пес после дождя, и перевел взгляд с меня на Рыбкина.
– Ты что-нибудь понимаешь? – с надеждой спросил он у Рыбкина.
– Взрослеет пацан, – одобрительно сказал Рыбкин.