Артем кисло улыбнулся, – Очень…мило. Я Артем.
Несмотря на бессонную ночь и выпитое пиво, он долго не мог заснуть. Ворочался, то закутывался в одеяло с головой, то спускал его, зыбкий, колеблющийся свет раздражал, Артем злился. Единственную кровать занял раненый мальчишка. Кроме кровати у Артема была только раскладушка – древняя, с причудливыми изгибами алюминиевых дуг, сверкающих тысячами царапин, с деревенским, в мелкий цветочек, вытертым ситцем. Артем не был джентльменом. Будь девочка хоть года на четыре постарше, он преспокойно бы забрал раскладушку себе, а ей бы постелил на полу. Но девочке с древнегреческим именем было двенадцать лет, если не меньше. И Артем лежал на полу кухни, старательно отгоняя мысль о том, что по его спящему телу будут бегать тараканы.
Серыми, потертыми волнами вплывал в комнату ненастный утренний свет. С угрюмой размеренностью через равные промежутки скрипела по асфальту дворничья метла. Звук то приближался, то отдалялся, словно дворник хотел подойти к его дому, но все не решался. Упокоенный этим размеренным шуршаньем, Артем наконец начал засыпать, бессвязно думая: «Гипнос и Танатос, сыновья Никты-ночи. Ну что же, хорошо, что нынешний готы подводят столь глубокий базис под свою… под свою идеологию, да. Гипнос и Танатос, сыновья Никты-ночи. И еще что-то про медные и костяные ворота, из которых выходят лживые и пророческие сны…».
Все сливалось, смягчалось, теряло форму. Одеяло переходило в пол, пол, плавно закругляясь, в стену, колышущиеся занавески как будто слились с воздухом, став просто цветным порывом прохладного ветерка.
Размеренное шуршание наконец стало одним непрерывным звуком, то усиливающимся, то ослабевающим – как шум волн где-то далеко-далеко.
Артем заснул.
А дворник на улице, действительно, томился, тосковал, но из-за невнятного, смутного страха не мог подойти к его дому. Он шел, сколько мог, равнодушно помахивая метлой, но потом что-то в нем ломалось, он разворачивался и быстро шел назад, все так же автоматически скребя своим инструментом по асфальту. Потом он останавливался, тяжело дышал, пытался понять, что же именно его пугало. Стоял так, и снова, как завороженный, шел к дому Артема – желтому старому дому, разросшемуся в его глазах до какого-то таинственного храма, до древней пещеры со спящим драконом и его сокровищами, до, быть может, хрустального гроба со ждущей поцелуя мертвой женщиной.
Дворник не всегда был дворником. Когда он только приехал в Питер, он работал живой рекламой. Ходил по улицам в костюмах огромных плюшевых докторов, медведей и прочих талисманов иллюзорного мира рекламы и торговли и раздавал яркие бумажки, которые брали редко, а если и брали, то только чтобы донести до ближайшей урны. Поначалу это казалось неплохой идеей – на свете не так уж много профессий, в которых маска является обязательным элементом дресс-кода. Но летом в костюмах было удушающее жарко, дышать было тяжело, голова болела, а иногда вдруг темнело в глазах, слабели ноги, и он с ужасом думал, что если он сейчас упадет, то никто ему не поможет, так он и сдохнет в этом плюшевом саркофаге, сжимая стопку блестящих глянцевых бумажек в руке. Зимой же..Костюмы были достаточно толстые, чтоб под них нельзя было надеть куртки или пальто, но при этом совершенно не удерживали тепла. Он стоял как бы голый под черным колючим ветром и старался не смотреть на себя. Когда он смотрел, восприятие двоилось. То он видел свои жилистые обнаженные ноги, засыпанные снегом, заиндевевшие, то – ярко красные, гадко раздутые штаны очередного рекламного персонажа, чью шкуру ему приходилось носить. А король-то голый, ха-ха. Или даже – мертвец в мультяшной шкуре.
Проработав полгода, он уволился. Недели две валялся дома в привычной полудреме – когда реальность смешивается с фантазиями, легкое тело слабеет и колеблется под слабым сквозняком из-под прикрытой двери, и нет ничего прекрасней игры теней в подпотолочных сумерках, а проснувшись, еще можно какое-то время видеть героев сна и даже разговаривать с ними.
Но даже ему нужно было что-то есть, чем-то платить за электричество и воду, в конце концов, просто не выглядеть подозрительным бездельником. И через две недели он устроился дворником. Выбор был совершенно случаен, собственно, это был даже не выбор – потому что он не выбирал, да и не из чего было выбирать. Решение, однако, оказалось удачным. Оказалось, что оранжевая дворничья накидка (некая злая карикатура на табарды средневековых герольдов) ничуть не хуже раздутых масок рекламных костюмов. Никто не обращал внимания на мрачных апельсиновых гномов, скребущих своими метлами на рассвете и в сумерках. Эта накидка была даже лучше маски – она не скрывала черт его лица, она делала больше. Делала его лицо невидимым, безразличным. А маска – хотя какая-то – была ему нужна.
Он вырос в далеком южном городе. Люди там всегда ходили раздетые, много смеялись, много пили, рано теряли невинность и очень рано уезжали – возвращаясь уже глубокими стариками, но чаще не возвращаясь вовсе. Это был один из тех городков, где солнце сверкает на мальчишеских улыбках, а единственное кладбище давно превратилось в общественный парк.
Он был удивительно чужд этому месту. Вялый, медлительный мальчик с тусклыми глазами и противным, холодным и мокрым, рукопожатием. Может быть, глуповатый, хотя это тоже была скорее медлительность, чем глупость.
Еще у него было ассиметричное лицо. О, оно не всегда было таким. Если он все правильно помнил, это началось в 14 лет. На глазу у него вскочил чирей – ячмень, так это называется. Он не пошел к врачу – не столько из-за боязни боли (чирей и так болел, и довольно сильно), и, конечно, вовсе не из-за безразличия к собственной внешности – сколько из-за своей извечной пассивности. Чирей тяжело, непрерывно ныл, словно прорастал каким-то омерзительным зубом, временами прорывался густым, вонючим гноем – один раз это случилось в школе, во время урока и он, спрятав голову в темный изгиб локтя, плакал от отвращения и жалости к себе. Одноклассники, конечно, ничего не говорили, но ему было достаточно взглядов. Он и сам смотрел в зеркало с ненавистью и каким-то удивленным отвращением. Это и правда я? Я действительно так выгляжу? Черт подери, странно, что мне до сих пор не запретили выходить на улицу.
Потом ячмень как-то сам собой исчез, оставив после себя маленький шрам. С тех пор его левый глаз немного отличался от правого. Заметить это можно было, только пристально вглядевшись. Но, тем не менее, разница все же была.
К 16ти годам что-то произошло с его челюстью. Или это было и раньше, было всегда, а он просто не видел. Так или иначе, ассиметрия его лица теперь была очевидной: слева тяжеловесная коровья челюсть, справа – хищный, изящный изгиб. Тогда же он заметил, что левое ухо у него больше правого и другой формы.
Он надеялся, что сумеет, когда начнет расти борода, стрижкой сгладить эту разницу. Когда она таки начала расти, вспоминать эти надежды без смеха было невозможно. Конечно, волосы тоже не желали расти как положено. Слева было нечто пушкинское, справа – какая-то вялая поросль, вроде пучков саксаула в пустыне.
Конечно, ему хотелось быть красивым. Ну, пусть не красивым, но хотя бы нормальным, не уродливым. Но дело было не только в этом. Когда-то давно он прочитал, что внешность, изменяясь со временем, начинает все больше отражать внутренний мир человека. Злой и подлый ребенок еще может выглядеть, как юный ангел, но тридцатилетний подлец и будет выглядеть, как подлец. В этом что-то было, наверное. Морщины отображают нашу мимику, а мимика отображает наши чувства. И со временем отдельные черточки – гусиные лапки в уголках глаз, печально опущенные уголки рта, красные пористые носы, жирные, свисающие щеки, многократно расчесанный, не прошедший с юности прыщ на виске, тяжесть в глазах, вздернутые или поджатые губы – все это со временем сложится в единый узор, портрет нашего я, того, спрятанного где-то далеко в темноте. Он, конечно, не верил этой теории абсолютно, но все же принимал во внимание. Что-то в ней было. Но что же тогда отображало его лицо? Его перекошенное, разноглазое лицо? Глядя в зеркало, он словно каждый раз узнавал про себя что-то новое, и это новое вовсе не радовало. Он узнавал про себя (узнавал в себе) что-то плохое – не подростковые глупости, не обыденные, всеобщие пороки – что-то плохое на самом деле.
Ему частенько снился один сон – как он встает с кровати, бредет в ванную и там находит затолканные в угол отрубленные человеческие ноги. И понимает – это он кого-то убил, это он – убийца. Тут ему становилось так страшно, так тяжело и безысходно от этой мысли, что он просыпался.
Этой ночью он снова видел его, и снова лежал на скомканных простынях, слушал шелест дождя из открытого, наполненного свежей ночной темнотой, окна и радовался. Слава богу. Слава богу, все хорошо. Я не убийца, я – во всяком случае, пока еще – не убийца.
Так он лежал и радовался своей невинности, а потом задремал. А когда проснулся, был уже рассвет и надо было спешить на работу.
Странное это было утро, с чистым, бесконечным небом, омытыми ночным дождем пустыми улицами, прозрачным воздухом меж каменных стен. Мир как будто сбросил свою заскорузлую кору, как будто снова стал юным и прекрасным, как многие века назад.
Он чувствовал легкое беспокойство, тонкую, упругую тоску где-то на краешке сознания. Словно бы в голове у него кто-то пел красивую и немного грустную песню, и эта песня была еще и зовом, призывом, чем-то вроде приказа – но не того, что дает тебе твоя воля или твой разум, извечно подавляя и ограничивая тебя, а другого. Того глубинного желания своей собственной сущности, которому подчиняются дети, которому подчиняется пятилетний мальчик, ясным осенним утром бросающий свою красную шапочку в подернутую льдинками синюю лужу. Он делает это не потому, что ему захотелось намочить шапку или, скажем, разбить льдинки в воде. Он делает это просто потому, что его «я», не ограничиваемое ни утилитарным бытовым здравым смыслом, ни соображениями общественной благопристойности, захотело это сделать, почувствовало, как это будет красиво.
То же самое чувствовал сейчас и дворник. Его влекло туда, на север, к Обводному каналу, который жил словно одновременно в 19м, двадцатом и – чуть-чуть – двадцать первом веках. По левую сторону канала стояли закопченные кирпичные руины заводов с темными проемами выбитых окон, с иссеченым ветрами кустарником, растущим на осыпающихся крышах. Эти заводы были брошены, но они вовсе не были необитаемы. Среди развалин, то тут, то там, ютились жутчайшие общежития гастарбайтеров, какие-то склады, подозрительные автосервисы и репетиционные базы для подростковых групп.
А по другую сторону канала стояли обычные бледно-желтые пятиэтажки с геранью и кошками в окнах. Канал пересекал высокий, закопченный и производящий впечатление целиком сделанного из чугуна и зеленой меди железнодорожный мост.
Тяжелым зимним утром, за несколько дней до нового года, дворник, случайно оказавшись там, видел, как под этим мостом мужчина топил обмотанный полиэтиленом труп огромной собаки. Канал не замерзал почти никогда, даже в самые суровые зимы рыжая застойная вода тихо струилась вдоль окаймленных льдом гранитных берегов.
И теперь его влекло туда, на север. Что-то звало его, вернее, он сам себя звал. Равнодушно пройдя мимо ЖЭКа, где по утрам им выдавали метлы и обещания не задерживать зарплату, он дошел до остановки. Сел в дребезжащий пустой трамвайчик и поехал на север. Пение у него в груди, у него в голове становилось все громче. И радостней.
Артем проснулся. Потянувшись, он с удовольствием подумал, какой интересный сон ему приснился. Но тут же заметил, что лежит на полу кухни, завернувшись во фланелевое одеяло и со стопкой старых свитеров вместо подушки под головой. Значит, все так и есть. В его комнате спит раненый мальчик, он потратил кучу денег на лекарства, а на плече…Да, на плече у него алел четырехзубый след вилки. И ведь поверил же, на какую-то секунду я ей поверил – усмехнулся, покачав головой, Артем.
Потянувшись, он кое-как встал. Спина неприятно ныла. Окно все еще было распахнуто и серый, грязноватый холод струился по его коже. Артем с надеждой потрогал пузатый бок облупленного чайника – холодный. Понятно.
Он вяло поплелся в душ, раздраженный этим неурядистым утром (и этой неурядистой ночью тоже), невыспавшийся, злой и несчастный. В щелях двери уютно желтело электричество, слышался бодрый плеск воды. Занято.
Да что же это такое, – тоскливо возмутился Артем, – Приютил, называется.
Постояв несколько секунд перед дверью, он постучал и тут же разозлился на самого себя – с каких это пор он робко стучит в двери собственной квартиры? – и решительно рванул дверь на себя.
Он-то просто хотел выразить свое возмущение, но дверь оказалась незаперта и глазам его предстала довольно странная картина.
В ванной, под раковиной, у него стояла стиральная машинка. Не заметить ее было невозможно – даже если вы по рассеянности, или, скажем, спросонья, не видели выпирающую ее грань, то вскоре получали этой самой гранью по ноге – так вот, на стиральной машинке стояла открытая мыльница. А над плещущейся ванной склонилась девочка. Локти ее энергично двигались – судя по всему, она стирала.
Вторжения Артема она так и не услышала, и он несколько секунд взирал на ее труд с некоторым даже благоговением.
– Вы чего? Из какой-то коммуны, что ли?
Девочка подскочила, с какой-то танцевальной нелепостью размахнула руками и обернулась.
– Ффуу… – с забавной правдоподобностью жеста держась за сердце, ответила она. К мокрому лбу у нее прилипла прядка волос, руки были в какой-то пене – в общем, она смотрелась очень трогательно, – Здравствуйте!
А я уж испугалась, – довольно добавила она и улыбнулась.
– Привет. Ты чего вручную стираешь?
– Чего? – недоумение было вполне искренним, и Артем одновременно развеселился, удивился и насторожился.
– Стиральная машинка, – тоном человека, говорящего обитателям какого-нибудь Алепсоса-18 « Мы пришли с миром», показал он, – Она стирает.
Девочка недоуменно смотрела в указанном им направлении.
Артем вздохнул, заглянул в ванну – вода была мыльная и чуть розоватая, в ней вяло колыхались какие-то темные ткани, смахивающие на помесь медузы с пиявкой. Выпустил воду, не выжимая, забросил одежду в машинку, показал, как включать и на что нажимать.
Он до некоторой степени ожидал дикарских восторгов, но Гипнос смотрела подозрительно.
– Она точно отстирает? Там кровь, ее сложно счистить!
Артем вздрогнул. Да, приятель, а ты уж позабыл…
– Отмоет, – хмуро ответил он, – Тебе нужно в душ?
– Эээ…Да.
Это ты знаешь, – про себя заключил Артем, – Залезай тогда, я после тебя.
Покинув ванну, он с несколько улучшившимся настроением прошел на кухню, закрыл окно и поставил чайник на огонь. Закурил, по телу, как всегда, когда куришь до завтрака, разлилась приятная слабость.