Рейчел постучала в дверной косяк, и мастер обернулся: одежда, руки и ресницы белым-белы от мраморной пыли. Отложив молоток и зубило на скамью, он, не произнеся ни слова, направился в заднюю часть мастерской, где поднял мраморную плиту размером шестнадцать на четырнадцать дюймов, которую Рейчел заказала спустя неделю после смерти отца. Прежде чем девушка успела хоть что-то сказать, Сурретт водрузил камень в дверном проеме и, отступив на пару шагов, встал рядом с Рейчел. Вместе они созерцали готовое надгробие: выбитое в мраморе имя Эбрахама Хармона, а над ним – стилизованный крест, который Рейчел выбрала из альбома эскизов.
– Вроде неплохо вышло, – сказал каменщик. – Тебе нравится?
– Да, сэр. Очень даже, – кивнула Рейчел, но сразу замялась. – Остаток суммы… Я думала, что смогу собрать деньги, но не получилось.
Это известие не особо удивило Сурретта, и Рейчел предположила, что мастеру далеко не впервой слышать подобные признания.
– То седло, – добавила Рейчел, кивнув в сторону привязанного коня. – Я могла бы рассчитаться им, если вас устроит.
– Я знавал твоего отца. Кое-кто считал его чересчур колким, но мне он нравился, – сказал Сурретт. – Придумаем что-нибудь другое. Седло тебе еще пригодится.
– Нет, сэр, не пригодится. Я продала лошадь мистеру Доналдсону. Начиная с будущей недели оно мне без пользы.
– Значит, отдаешь коня после выходных?
– Да, сэр, – кивнула Рейчел. – Тогда покупатель и приедет, чтобы забрать сразу и лошадь, и корову.
Мастер-каменщик на миг задумался.
– Тогда я возьму седло, и будем квиты. Пусть Доналдсон вернет мне его, – сказал Сурретт, выдержав паузу, пока мимо катила еще одна грохочущая колымага. – Кого ты наняла перевезти камень?
Рейчел вытянула из седельной сумки уголок мешка из-под капусты.
– Решила, что и сама управлюсь.
– Этот камень весит больше, чем кажется. В нем под тридцать фунтов, не меньше, – поднял белые от пыли брови Сурретт. – Такой тонкий мешок попросту не выдержит веса. К тому же, когда доберешься, камень еще нужно будет поставить.
– Я взяла с собой мотыгу, – сказала Рейчел. – Если вы поможете прицепить камень к седлу, все получится.
Сурретт выдернул из заднего кармана красный носовой платок и, моргая, протер им лоб. Платок вернулся в карман, а взгляд мастера-каменщика – к лицу Рейчел:
– Сколько тебе лет?
– Почти семнадцать.
– Почти?
– Да, сэр.
Рейчел ждала, что мастер Сурретт вот-вот повторит ей слова вдовы Дженкинс: она, дескать, несмышленая девчонка и не знает жизни. И будет прав, конечно. Не поспоришь, ведь все нынешнее утро она только и делала, что ошибалась: от сроков появления зубов у младенца до цен в магазинах.
Склонясь над надгробием, мастер сдул белую крошку с одной из вырезанных литер. Задержал руку на камне, будто лишний раз убеждаясь в его прочности. Потом выпрямился и распустил завязки кожаного фартука.
– Не особо-то я и занят, – объявил Сурретт. – Брошу камень в свой грузовик и прямо сейчас отвезу на место. И вкопаю тоже.
– Спасибо, – сказала Рейчел. – Так любезно с вашей стороны…
Вновь проехав через Уэйнсвилл, она вернулась на старую платную дорогу и двинулась по ней на север, но вскоре свернула на тропу, отличную от той, по которой приехала. Дорога здесь была круче и петляла меж камней; стальное лезвие мотыги стало бренчать о стремя. Конь под Рейчел дышал все тяжелее, втягивая разреженный воздух раздутыми ноздрями. С плеском они одолели неглубокий ручей с прозрачной студеной водой. О подол платья Рейчел то и дело терлись кожистые листья рододендрона.
Через полчаса тропа привела их на вершину самого высокого хребта. Лес подался здесь назад, открывая взгляду чей-то заброшенный дом. Входная дверь распахнута настежь, на крыльце – кастрюли, тарелки и покрытые плесенью одеяла, свидетельство поспешного бегства хозяев. Над притолокой прибита ржавая подкова: чтобы поймать и удержать всю удачу, какая только выпадет на долю жильцов. Очевидно, удачи им не хватило, подумала Рейчел. Девушка понимала, конечно, что без хорошего урожая женьшеня в этом году и ее дом будет выглядеть точно так же.
Горы и лес вскоре опять окружили ее, сомкнув строй. Здесь росли деревья лиственных пород, и солнечный свет с трудом проникал сквозь их листву, словно просеиваясь через множество слоев кисеи. Птицы молчали, а впереди не петляли по тропе ни олени, ни кролики. Только пеньки и поганки по обочинам да треск желудей под тяжелыми копытами Дэна. В лесу пахло свежестью, словно тут совсем недавно прошел дождь.
Совершив последний рывок вверх, тропа уткнулась в дорогу. Прямо напротив высилась пустующая церковь, обшитая крашеными досками. На широкой двери висел замок, а некогда белая краска потускнела и уже начала облезать. В лагере лесорубов жило теперь так много людей, что преподобный Болик проводил службы не в церкви, а в лагерной столовой. Грузовика мистера Сурретта у кладбищенских ворот не было, но Рейчел увидела, что камень уже вкопан. Привязав Дэна к прутьям ворот, девушка вошла на территорию кладбища и двинулась вперед, минуя надгробия: то простые булыжники, добытые из ручья, без имен и дат, то плиты из мыльного камня или гранита, а иногда из мрамора. Попадавшиеся на глаза фамилии были ей знакомы: Дженкинс, Кэндлер, Макдауэлл, Пресли – и Хармон. Она уже почти дошла до отцовской могилы, когда услыхала протяжный вой, донесшийся со склона под кладбищем и похожий на тоскливый плач козодоя или на гудок далекого поезда. Стая бродячих собак пробиралась через поляну; та псина, что выла, обратив к небу морду, теперь бежала, спеша догнать остальных. Девушка вспомнила о подвязанной к седлу мотыге и подумала, не достать ли ее на случай, если собаки свернут на гребень, но вскоре они все до единой скрылись в лесу. Вновь воцарилась тишина.
Рейчел постояла у надгробного камня; могила темнела среди других свежей землей. Жить с отцом было непросто: он был неуклюж в выражении своих чувств, предпочитая молчание разговорам. Не характер, а кухонная спичка, которая только того и дожидается, чтобы ею чиркнули, – тем более когда отец бывал навеселе. Одно из самых ярких воспоминаний Рейчел о матери – то, как в жаркий день девочка прилегла на родительскую кровать. Удивляясь, она с восторгом сообщила маме, что голубое покрывало, несмотря на летний зной, кажется прохладным и гладким, словно спишь на поверхности мелкой запруды. «Так ведь это атлас», – уронила мать в ответ, и Рейчел подумалось, что даже само слово звучит прохладно и гладко, шелестит на языке, подобно журчанию ручья. Девушка вспомнила и тот день, когда отец сорвал покрывало с кровати и бросил в печь. Это случилось наутро после маминого отъезда; заталкивая атласное покрывало поглубже в огонь, отец наказал Рейчел никогда больше не упоминать о матери, пригрозив, что иначе закатит ей оплеуху. Говорил ли он серьезно, дочь так и не рискнула проверить. На похоронах одна пожилая женщина заметила, что до ухода матери ее отец был совсем другим человеком, не таким вспыльчивым и менее ожесточенным. И никогда не напивался. Рейчел не могла вспомнить отца таким.
Тем не менее Эйб Хармон вырастил ребенка – девочку, – и, по мнению Рейчел, справился не хуже любого другого одинокого мужчины. Она никогда не испытывала нехватки еды или одежды. Очень многому отец не научил ее – или не мог научить, – но Рейчел узнала, как возделывать землю, как заботиться о растениях и скотине, как поправить забор или законопатить щели в стене. Отец заставлял ее делать все это самостоятельно, а сам наблюдал со стороны. Только теперь Рейчел поняла: он хотел убедиться, что дочь справится с работой, даже если его не окажется рядом. И что это было, если не какое-то подобие любви?
Она прикоснулась к надгробию, ощутила его прочность и основательность. Вспомнила о колыбели, которую отец соорудил за две недели до своей смерти. Он принес колыбель в дом и поставил у кровати дочери, не проронив ни слова. Но Рейчел видела, с каким тщанием вещица вырезана из гикори, самого твердого и прочного дерева. Колыбель была не только долговечной, но и красивой: отец бережно ошкурил ее, а затем покрыл льняной олифой.
Рейчел убрала руку с камня, который, как она знала, переживет ее саму – а значит, и ее скорбь. «Я похоронила отца в освященной земле и сожгла одежду, в которой он умер, – сказала себе девушка. – Я подписала свидетельство о папиной смерти, и теперь на его могиле стоит камень. Я сделала все, что могла». От этих мыслей горе внутри Рейчел распахнулось так широко и глубоко, что предстало темным бездонным омутом, из которого ей никогда не выбраться. Насущные дела переделаны, и теперь ей осталось только терпеть свою боль.
«Подумай о чем-то хорошем, вспомни хоть минутку радости, какую-то мелочь, которую папа сделал ради тебя», – велела себе девушка. Какое-то время ничего на ум не приходило, но один случай все же вспомнился. Дело было примерно в то же время года. После ужина отец удалился в хлев, а Рейчел вышла в огород. Под косыми лучами закатного солнца она собирала созревшие бобы, темные стручки которых никли к рядам сладкой кукурузы, высаженной для опоры. Отец окликнул ее из хлева, и Рейчел оставила еще не полную кастрюлю на земле между грядами, решив, что отцу потребовалось отнести ведерко молока в кладовку над родником.
– Красиво, правда? – тихо спросил Эйб, стоило Рейчел войти в хлев.
Он кивнул на крупного мотылька с серебристо-зелеными крылышками. И несколько минут они провели вместе, оставив всю работу по дому, – просто стояли и смотрели на это чудо. Полосы света на полу хлева быстро тускнели, но мотылек, казалось, сиял все ярче, словно, медленно раскрывая и складывая крылышки, вбирал в них гаснувшие лучи заката. Затем мотылек взлетел – и когда он исчез в ночи за дверным проемом, отец поднял большую сильную руку и положил ее на плечо Рейчел, даже не повернувшись. Порхающий в сумерках мотылек, прикосновение отцовской ладони… «Хоть что-то», – подумала Рейчел.
Спускаясь с хребта прежней тропой, девушка вспоминала дни после похорон: тишина в доме сделалась оглушительной, и Рейчел даже дня не могла прожить без того, чтобы не навестить вдову Дженкинс, одолжить что-нибудь у старухи или вернуть одолженное. Но однажды утром она вдруг почувствовала, как скорбь ослабевает: так долго грызшее ее щербатое лезвие наконец притупилось. Вечером того же дня Рейчел не смогла вспомнить, на какую сторону отец зачесывал волосы, и вновь осознала истину, усвоенную еще в пять лет, когда ушла мать: с потерей близкого человека позволяют справиться не воспоминания, а забвение. Сперва из памяти выпали мелкие детали: запах маминого мыла, цвет платья, в котором она ходила в церковь, – а потом, некоторое время спустя, и почти все остальное, включая звук маминого голоса и цвет волос. Рейчел поражалась, сколько всего можно забыть. Каждая утраченная деталь делала ушедшего человека чуть менее живым, и в итоге с потерей удавалось смириться. По прошествии времени можно было позволить себе вспомнить; даже захотеть вспомнить. Но и тогда чувства тех первых дней могли вернуться, чтобы показать: горе и не думало притупляться, оно все еще здесь, внутри. Как обрывок старой колючей проволоки, глубоко впившийся в сердцевину дерева.
И вот теперь – этот кареглазый младенец.
«Не вздумай полюбить его, – сказала себе Рейчел. – Не люби ничего, что у тебя могут отнять».
Глава 4
Когда в прошлом сентябре они занялись прокладкой железнодорожного полотна, Пембертон трудился вместе с тремя десятками рабочих, нанятых для выполнения этой задачи. Широкие плечи и крепкие руки Пембертона были под стать любому из местных, но он понимал, что добротная одежда и бостонский акцент играют против него. Поэтому он избавился от черной твидовой куртки, обнажился по пояс и присоединился к рабочим, поначалу встраиваясь в ведущие бригады, которые разбивали землю кирками и лопатами, корчевали пни, возводили насыпи и выравнивали канавы. Пембертон валил деревья под шпалы и следил за их ровной укладкой, разгружал вагоны с рельсами, стыковыми накладками и стрелочными приводами, распрямлял старое рельсовое полотно, вбивал костыли и никогда не устраивал себе перерывов, пока не останавливалась вся бригада. Работали по одиннадцать часов в день и по шесть дней в неделю, продвигаясь по дну долины в намеченном направлении. От препятствий, которые не выходило срыть или засыпать, избавлялись при помощи динамитных зарядов или бревенчатых эстакад. Стоило уложить новый отрезок пути, и вперед сразу устремлялся локомотив «Шэй» – так, словно дикие леса могли ринуться на вновь пройденный участок и поглотить его, если только стальным колесам не удастся вовремя примять уложенные рельсы, прибирая землю под свою защиту. Издали состав и рабочие казались единым хлопотливым существом, которое без устали прет напролом, оставляя позади сверкающий узкий след.
Пембертону нравилось работать в самой гуще людей, которые зорко следили за тем, не выкажет ли начальник малейший признак слабости: не задержится ли дольше остальных у ведра с водой, не застынет ли, опершись на черенок лопаты или рукоять кувалды. Рабочим хотелось видеть, как скоро он сбежит, чтобы присоединиться к Бьюкенену и Уилки на крыльце недавно выстроенной конторы. По истечении месяца, когда основной путь, не считая отводных, был уложен, Пембертон снова надел рубашку и отправился в контору, где с тех пор проводил большую часть времени. К тому моменту он не только добился уважения от своих рабочих, но и подобрал в их среде способного управляющего в лице Кэмпбелла. К тому же Пембертон не понаслышке уяснил, кого стоит оставить в долине, а кого лучше отпустить, когда Бостонская лесозаготовительная примется нанимать людей для валки деревьев.
Среди тех, кого хозяин потребовал оставить для вырубки, был и тертый мужчина по фамилии Гэллоуэй, один из самых умелых работников во всей долине. В его возрасте хорошо за сорок большинство лесорубов уже успевают выдохнуться и подточить здоровье, однако Гэллоуэй, несмотря на седеющие виски, невысокий рост и жилистое телосложение, работал лучше парней вдвое моложе его. Кроме того, он был опытным следопытом и превосходно знал леса в окрестных горах. Рабочие поговаривали, что Гэллоуэю по силам найти кузнечика по следам на скалах, и Пембертон сам в этом убедился, пригласив его проводником на охоту. Правда, Гэллоуэй пять лет отсидел в тюрьме за убийство двух человек по ходу ссоры за карточным столом. Другие рабочие, многие из которых и сами не чурались насилия, относились к Гэллоуэю с настороженным уважением, как и его мать, которая жила с сыном в одном бараке. Когда же Пембертон предложил сделать Гэллоуэя бригадиром, Бьюкенен выступил против: «Он настоящий головорез с судимостью. Его и в лагерь-то пускать не стоило, не то что бригаду ему поручать».
Теперь, спустя год, Пембертон вновь предложил назначить Гэллоуэя бригадиром вместо Билдеда.
– Ни в одной команде лагеря так не хромает дисциплина, – пояснил Пембертон, отрезая очередной ломтик от своего стейка. – Нам нужен человек, которого они побоятся разозлить.
– А если ему вздумается разозлить нас самих? – поморщился Бьюкенен. – Мало того что он осужденный убийца, так еще и угрюм и дерзок.
– Бригада не захочет отстать от начальника, который внушит им страх, – возразила Серена. – Я бы сказала, это с лихвой перевесит все недостатки светских манер.
Бьюкенен собирался было продолжить спор, но Уилки поднял руку, не дав ему заговорить.
– Прости, Бьюкенен, но в этом вопросе я на стороне Пембертонов.
– Похоже, мистер и миссис Пембертон вновь правят бал, – определил доктор Чейни, сохраняя непринужденно-светский тон. – Ваша жена, Бьюкенен, как я полагаю, снова планирует провести лето в Конкорде?
– Да, – коротко ответил Бьюкенен.