Много тостов выслушала она… Ее здоровье пили несколько раз… Говорили и застольные речи. Какой-то уездный предводитель запутался и никак не мог найти подходящего выражения, краснел, отдувался, расплескал вино… И хозяину пришлось отвечать настоящим спичем на английский манер.
Слушала она его, точно совсем чужого, даже голос казался ей странным, и никак не могла схватить ни одной определенной мысли. Все ускользало от нее, расплывалось. Какое-то актерство в манере говорить и выражении лица подмечала она, однако, когда ее взгляд доходил до него через стол.
Благодаря головной боли, не позволявшей ей ни во что хорошенько вслушиваться и к чему-либо присматриваться, она не испытывала никаких новых неприятных ощущений. Но к десерту ей стало так плохо, что сидевший рядом с нею губернатор спросил ее:
– Антонина Сергеевна, что с вами? Вы перемогаетесь… Пошли бы вы отдохнуть.
В его добрых глазах она могла бы прочесть сожаление о женской слабой натуре, не совладевшей с радостным волнением. И он верил в то, что она сердцем сливается с мужем в одном чувстве успеха и всеобщего признания его достоинств.
Но будь она и совсем здорова, сиди он у ней один и выскажись в таком именно смысле, она не стала бы разубеждать его.
Наконец, и муж заметил ее мертвенную бледность и растерянный вид и через стол тихо спросил ее:
– Tu te sens mal, Nina? [35 - Ты плохо себя чувствуешь, Нина? (фр.).]
Она покачала головой и готова была сидеть, но губернатор привстал и, обратившись к хозяину, сказал:
– Вы позволите?
За ним поднялись и все остальные.
Она совсем уже не помнила, как очутилась, одетая, за перегородкой, на постели. Никогда с ней не бывало обмороков, даже от сильнейших головных болей.
Невралгия начала ослабевать, перешла из брови и правого глаза к затылку. Но у ней все вылетело из головы: визиты, поздравления, спичи. Только минут через десять она вспомнила, что Александр Ильич – губернский предводитель.
Дверь в ее будуар затворили, но до слуха ее доносились мужские голоса… Должно быть, играют в зале, на нескольких столах. Помещичья жизнь начиналась… Так будет теперь каждый день. Дом у них должен быть "открытый".
Из дверки, выходившей в коридор, показалась ее горничная. В полутемноте она не сразу узнала ее.
– Это вы, Маша?
– Я-с. Вам не угодно раздеться, барыня?
Она ее называла прежде "Антонина Сергеевна", а потом "барыня". Почему же не "ваше превосходительство"? Вероятно, лакеи уже так говорят ее мужу.
– Нет, Маша, – слабым голосом ответила она, – я так полежу. Который час?
– Скоро десять.
– Я позвоню… Ступайте!
Она лежала одна, и это одиночество не пугало ее. С ним надо помириться на всю жизнь. Детей ей не возвратят… Когда они кончат курс, она не найдет в них того, о чем мечтала… Во всем городе у ней нет ни одной приятельницы, и в доме она теперь будет добровольной изгнанницей.
Дверь из гостиной позади портьеры тихо отворилась.
Антонина Сергеевна узнала шаги мужа и тотчас же закрыла глаза.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил он, подходя на цыпочках к кровати. – Не послать ли за доктором?
– Мне лучше… Не беспокойся.
Он нагнулся над нею и поцеловал ее в лоб.
– Бедная, – снисходительно выговорил он, – ты не привыкла к таким шумным приемам.
– Привыкну, – прошептала она и опять закрыла глаза.
В этом слове "привыкну" он не почувствовал иронии. Ему хотелось верить, что в его жене, после недавней бурной сцены, произошла благодатная реакция.
"Она умна, – думал он, – и должна была кончить этим".
– Тебя гости не беспокоят… из залы?
– Нисколько.
– Засиживаться они не будут.
– Пускай играют, – выговорила она таким тоном, что Александр Ильич вышел совершенно довольный ею.
XV
Поезд подходил к Петербургу. В отделении вагона первого класса Антонина Сергеевна ехала одна. Муж ее любил вагоны с креслами. Она проснулась еще до света. И мысль о скором свидании с детьми заставила ее подняться с трипового дивана.
Еще каких-нибудь два-три часа – и она увидит на вокзале Сережу. Он уже большой мальчик, носит треугольную шляпу. Лили не пустят… У них теперь поветрие "свинки" – неизбежная институтская болезнь. Она недавно только оправилась.
Но отчего же в ней нет захватывающей радости?.. Скорее тревога, точно она ждет какой-нибудь беды. Эта поездка случилась ведь гораздо раньше, чем она рассчитывала в начале зимы.
Да; но так понадобилось Александру Ильичу. Он, по утверждении в должности, – ей известно, как он трусил, что его не утвердят, – на радостях решил тотчас же ехать "представляться".
Ей он предложил сопровождать его, повидаться с детьми, с матерью, сестрой, кузиной. В доме кузины, княгини Мухояровой, они и остановятся. Нашлась целая квартира с мебелью, над бельэтажем.
Этой поездке она очень обрадовалась; а теперь вот сидит в полутьме зимнего хмурого рассвета, тревожная и недоумевающая. Она видит вперед, с какими людьми, в каких разговорах она проведет целый месяц. И в кузине она не найдет уже прежней своей Жени, с которой переписывалась годами, – чуткой, способной сочувствовать всем ее заветным идеям и стремлениям. Главный нерв ее души точно оборвался. Все идет мимо ее воли, и она ничего не может ни остановить, ни изменить. Тот человек, кому она отдала всю себя, потому что уверовала в него и через него поняла смысл жизни, "едет в другом вагоне". Это сравнение пришло ей еще вчера, когда она очутилась одна в своем отделении и заперла изнутри дверку. Один поезд мчит их, но едет он, а она только при нем, как какой-то ненужный придаток…
Когда свету прибавилось, она занялась своим туалетом: поправила прическу, освежила голову одеколоном, уложила опять свои вещи в дорожный мешок и сидела у полузаиндевелого окна.
К ней постучались на станции, где последний буфет. Лакей-татарин ей принес чаю, – прислал его Александр Ильич.
Муж перед отъездом был к ней особенно внимателен, с каким-то новым оттенком уклончивой снисходительности, точно он хочет показать ей, что считает ее достойною сожаления истеричною женщиной, с которою он не может уже ставить себя на одну доску.
Вот и Петербург. Поезд замедлил ход, вошел под навес… В вагон ворвались несколько артельщиков.
На платформе ее обняла кузина.
– Жени!.. Милая!..
Жени, в бархатной шубке, с накладкой завитых волос, в открытой шляпе; на вид еще очень молодая, с запахом пудры. Но, обнимая ее, Антонина Сергеевна не чувствовала своей прежней кузины.
Сережа, в шинели с бобрами и треугольной шляпе, бросился сначала к отцу. У нее он поцеловал руку и все тыкал ее своей треуголкой.