– Блувштейн. Ось як!
– Не бачу такого. Говорю тебе, Сорин!
– Так вин и е Блувштейн. Фамилию поменявши. Они там усе «русские». Мыколу-царя вбилы, календарь вкралы. Тильки лютый почався, и – здрасьте, будь ласка – завтра березень. Нехай гирше, аби инше… Селян обикралы! Кулак – вин же работяга! На кулаке спить.
– Они там вси москали! В Москви жидивске правительство, там воны дулю сосут, покушать немае чого, а на Украине им и хлиб, и сало, и квитки. Голопупы!
– А ну, рожи контрреволюционные, прекратить вредную агитацию! – рявкнул рябой солдат.
У него за пазухой мог быть маузер, и спор о составе киевской чрезвычайки тотчас затих.
В окне медленно проплыли знакомые акации и сараи – поезд приблизился к городскому вокзалу. Слава Богу, путешествие прошло спокойно: никакие лихие атаманы и батьки не остановили, не ограбили пассажиров. Последний раз дёрнувшись, состав со скрежетом затормозил у дощатого, похожего на огромный барак здания.
Каменный вокзал так и не успели построить, а этот временный стоял так давно, что при нём выросло целое поколение киевлян. Анечка другого вокзала и не знала. Теперь он действительно стал бараком, в нём больше не существовало деления залов на классы. После революции всё превратилось в третий класс.
У перрона трепыхался наполовину сорванный плакат: «Самоплюи-щелкуны – враги народного здравия» – с карикатурами на плюющих шелухой. Советская власть на каждом шагу агитировала за просвещение и здоровый образ жизни. Это была вторая по значимости тема, после мировой революции.
Под плакатом сидели две спекулянтки с корзинками, в которых лежали куски бурого, неизвестно из чего сваренного мыла. Обе пялились на приехавших и лузгали семечки, мелко сплевывая под ноги.
Народ вылезал на дощатый перрон: бабы, солдаты в грязных шинелях, опростевшие горожанки, давно сменившие шляпки на платки. Одна такая дама торопливо вытирала белую пыль со своего чемодана, мука просочилась через замки. На всех лицах была написана одна забота – как выжить в мире, где не осталось ни хлеба, ни порядка.
Деревянный настил запрыгал под ногами. Чтобы сократить путь самые ловкие пассажиры спускались на рельсы, пролезали со своими мешками между вагонами, переходили многочисленные железные пути. Туда же метнулась щуплая детская фигурка в разлетающихся лохмотьях, это был знакомый Ане беспризорник. За ним гнались два мужика. Они поймали его за составом, оттуда раздались голоса: злые – мужицкие, и умоляющий – мальчишки.
– Дяденьки, я не брал, отпустите!
Детский крик оборвался, а растрёпанные мужики, озираясь, выбрались из-за вагонов и быстро зашагали прочь.
– Анхен, meine t?chterchen, как жить? – всхлипнула мать.
Как жить? Если бы папа вдруг появился рядом, Анечка прижалась бы к нему: «Мне страшно, я не могу заботиться о мамочке». Но он был далеко, а рядом лишь испуганно засуетилась мать, не привыкшая видеть дочку плачущей.
Городская весна была расторопнее сельской. В центре Киева среди огромных зданий давно распустились тополя, расцвела сирень, и готовились выстрелить своими белыми свечами каштаны. Проснулись и вылезли из тёплой земли жуки. Один такой жук – тяжёлый, сильный – пролетел возле Аниного лица. Она вскрикнула, ощутив вибрацию его крылышек, мурашки пробежали по её коже.
Природа жила по своим законам, ей не было дела ни до революции, ни до того, что на углу Фундуклеевской вдруг появилась синяя дощечка на русском, украинском и еврейском: «Улица Ленина» – так теперь называли Фундуклеевскую. Другие улицы тоже получили имена коммунистических вождей.
На Крещатике торговали книгами. В развалах прямо под ногами лежали переплетённые в кожу фолианты из усадебных библиотек. А у Дома печати небольшая толпа читала сводку: Красная Армия отступила на заранее подготовленные позиции. Это означало, что Деникин опять перешёл в наступление.
На здании городской думы больше не было золотого архангела с мечом и щитом, и вместо Столыпина чернел гипсовый бюст Карла Маркса. У Маркса было такое лицо, что, увидев его, маленькие дети плакали, а бабы испуганно крестились. Постамент памятника был испещрён похабными надписями. Непотребство постоянно закрашивали, но, исполненное углем или карандашом, оно появлялось снова.
Памятники-уродцы заполонили весь город. На Софийской стояли тоже наспех вылепленные Ленин и Троцкий. А самодеятельные художники не унимались. Радуясь лёгким деньгам, они размалевали городские трамваи и кузова грузовиков, придумали триумфальные фанерные арки с большими звёздами. Фанеры в городе было предостаточно. Под этими арками гордо проезжали конники и маршировали красноармейцы.
Купеческий сад теперь назывался Пролетарским. На Первомай там было обещано выступление Собинова. Анечке очень хотелось послушать оперного певца. Но вместо него в ракушке эстрады возник агитатор. Он говорил, говорил, говорил…
Сцена была украшена двумя фанерными фигурами: переделанного из Арлекина красноармейца, и такой же фанерной трудовой женщины с не по-пролетарски тонкими конечностями, бывшей Коломбины. Все настоящие Арлекины и Коломбины давно остались в прошлом вместе с шарадами, маскарадами и сытными пикниками у Днепра.
Агитатор, распалившись, стал кричать про подлую буржуазную сволочь, про мерзавцев панов и про золотопогонных негодяев. Анечка убежала тогда из сада, так и не дождавшись Собинова.
– Марья Николаевна пишет, в Ташкенте нет голод… – сказала мама.
Марьей Николаевной была одна приятельница, уехавшая из Киева. Её рассказ о новой жизни оказался цветастым, как восточный ковер. Она писала, что всё в том знойном городе необыкновенно и похоже на сказку из «Тысячи и одной ночи». По улицам ездят двухколёсные телеги, в которых сидят чудные мужики с обвязанными головами. Журчат арыки, кричат ишаки, грохочут погремушками лошади, у них в хвосты и гривы вплетены колокольчики и ленты. Торговцы ходят с корзинами на головах. А в корзинах чего только нет – яблоки, разноцветный виноград, пышные лепёшки.
Узбеки выпекают свой хлеб в круглых печах, которые стоят прямо на улице. И тут же в огромном чане дымится рис с бараниной и необычными травками, аромат разносится по округе. Какой контраст с голодной жизнью киевлян!
Аня тронула мать за рукав.
– Давай уедем в Ташкент.
– Страшно…
– Здесь страшнее.
На Крещатике висела реклама уже не существующих молочарен, аптек, нотариусов, зубных кабинетов. Прежний праздный гомон больше не раздавался, торговля умирала. Кафе закрылись, осталось лишь воспоминание об их польском шике и щебетавших под полосатыми тентами гимназистках в соломенных шляпках. В ресторанах теперь работали дешёвые столовые для совслужащих.
А Деникин продолжал наступать. К концу августа у красных остался только один путь – вверх по Днепру. Отплывшие от пристаней пароходы забрали последние боевые отряды и партийное руководство. Их прикрывала красная Днепровская флотилия, которая стреляла из своих орудий по деникинцам, но попадало и городу.
С приходом добровольческой армии обыватели первым делом разгромили сооруженные красными трибуны и разбили коммунарских кумиров, не упустив случая поглумиться над их гипсовыми головами. Белогвардейцы перевели стрелки часов обратно и вернули старый календарь. Коловорот власти, календарей, флагов и денежных знаков продолжился. Наверное, если бы солнце в этом несчастном городе вдруг взошло на западе, никто бы уже не удивился.
Начались самосуды. Больше всего доставалось евреям. Даже крестики, которые некоторые еврейские женщины надели поверх своих платьев, не защитили их. Жаждущая мести толпа в каждой узнавала чекистку. Начались погромы. Несчастные жертвы, пытаясь откупиться, клялись, что никогда не поддерживали красных.
И вправду, многие киевские евреи, богатые или бедные, просто жили своей жизнью, принадлежа сразу двум мирам. Они работали, благословляли субботу, в дни поста ходили в синагогу, где, накинув на головы белоснежные талесы, бормотали свои молитвы.
Они всегда держали два календаря. Один был местный, другой – сохранившийся от страны, из которой их народ был изгнан почти две тысячи лет назад. Местный сошедший с ума календарь терял листки сентября 1919-го, а по древнему летоисчислению заканчивался 5679 год сразу с двумя месяцами Адар. Страшный високосный год…
Ночью Анечка проснулась от смутного беспокойства. В квартире было тихо. Лишь на кухне шипел пустой открытый кран – по ночам мама всегда сидела там «на плит», как она это называла: караулила воду, чтобы заварить свой чай из сушёных брусничных листьев.
И тут в окно прилетел вой. Он не затихал, становился громче. К нему присоединились другие плачущие голоса. Это кричали напуганные очередным рейдом еврейские семьи. Возникнув в одном потревоженном доме, крик, как пожар, распространился на соседние улицы. Анечка зажала уши, но вой проник под кожу, завибрировал внутри.
Она бросилась на кухню. Там испуганная мама стояла с чайником в руке. Отсветы дымной коптилки блестели в её широко раскрытых глазах. Хотя кухня находилась в глубине квартиры, крик долетел и сюда. Теперь казалось, что воют Подол и Бессарабка, весь город. Мать с дочерью обняли друг друга, обе дрожали. Той ночью они приняли решение уехать.
После отца остался серый ребристый чемодан с рыжими заклепками. Набитый вещами, он долго не хотел закрываться. Аня уселась на крышку, попрыгала на ней. Когда удалось защелкнуть замки, мама горестно вздохнула.
– Такая длинная тарога.
Она не выговаривала слово «дорога», не давалось оно немцам.
– Мамочка, но мы уже решили!
– Анхен, умрём там или здест, нет разница…
Обе знали, что ехать будет тяжко, пассажирские поезда не ходили по Ташкентской дороге.
– Не умрём! – воодушевлённая Анечка вскочила с чемодана. – Я буду зарабатывать. Только перестань всё время говорить о папе.
– Как ты зарабатыват?
– Так же, как раньше.
– Снова артисты!