Её муж горько усмехнулся.
– За это самое и арестовали, Тосенька.
– Граждане буржуи, не отвлекаемся! – прикрикнул на них надзиратель.
Перед тем, как вернуться к работе, дама перекрестила воздух, посылая знамение арестованным.
Патриархальному Киеву, каким он был на протяжении веков, приходил конец. На Большой Подвальной перед дверями грязной гостинички «Версаль» теперь стояли пулемёты. Здесь была наспех устроена тюрьма. Каждую ночь в саду напротив «Версаля» прямо над обрывом раздавались выстрелы – это казнили арестованных. Перепуганные горожане шептались, что счёт убитым уже пошёл на тысячи.
А всего в двух верстах от этого страшного места по инерции кипела богемная жизнь. Киев уже год как был приютом для сбежавшей из обеих столиц художественной интеллигенции. Сначала беглецам казалось, что дела в Петрограде и Москве наладятся через месяц или два. Но смутное время не кончалось.
Богема облюбовала подвалы двух гостиниц (ох, уж эти киевские гостиницы с французскими названиями) и превратила их в кабаре. Анечка бывала в обоих артистических кафе с папой и его подругой. В первую гостиницу вела высокая зеркальная дверь. Чтобы попасть в подвал, надо было пройти мимо швейцара в вестибюль ресторана, и потом прямо, никуда не сворачивая, к небольшой двери. В подвале светились цветные фонарики и повсюду стояли бочки. На маленьких все сидели, большие служили столиками, и на одной большой бочке красовалось одноглазое чучело.
Зимой в подвале выступал «салонный хор нищих». В нём участвовали лучшие артисты в масках «бывших людей», потерявших свое положение после революции. Ими управлял бойкий одессит с зачёсанной набок длинной чёлкой.
Ах, мама, мама, что мы будем делать,
Когда настанут зимни холода?
– хрипловато выводил регент. Хрипота и серьёзность соответствовали его маске.
У тебя нет тёплого платочка,
У меня нет зимнего пальта…
Киев уже признал своей эту песенку беспризорников – её пели на Крещатике, на Подоле, на Днепре.
В другом кафе над входом висела вывеска, на которой человек летел в ультрамариновом и розово-серебряном пространстве. «Войдя сюда, сними шляпу. Может, здесь сидит Маяковский». Конечно, это относилось к мужчинам. Папина подруга оставалась в своем неизменном абажуре. Наверное, она и спала в нём.
Художники, литераторы, артисты и музыканты выступали здесь за еду. Остроумцы обменивались шутками, то и дело раздавались взрывы смеха. Все блаженно заулыбались, когда актёр с большим жёлтым бантом запел про далёкие знойные страны, про негритосов и миллиардеров. Спрятаться от наступающей эпохи можно было только в выдуманном мире.
Очень высокий человек в бархатной блузе и клетчатых брюках, с длинными, как у дьяка, волосами читал свои стихи. В руке у него была дорогая трость с массивным набалдашником, на запястье – браслет из металлических звеньев. Он энергично жестикулировал, трость и блестящий браслет мелькали, гипнотизируя зал.
Сами зрители выглядели не менее странно в своих толстовках из фиолетового бархата и парчи. Из-под этих нарочито распахнутых толстовок сверкали белизной сорочки и выглядывали банты художественно завязанных галстуков. Сидели здесь и недавно вернувшиеся с фронта. Их серые шинели напоминали о жизни, которая творилась за пределами подвала.
Анечка пила чай с монпансье, наслаждаясь тем, как сладкие горошинки тают у неё за щекой. Она осторожно отламывала кусочки от принесённого с собой чёрного хлеба и время от времени спохватывалась, что предает свою маму. Ах, мама, мама, что мы будем делать…
Папина подруга была говорливой, отец рассеянно улыбался. Наверное, он уже тогда обдумывал, как бы уйти из семьи без лишних скандалов. Лучшим вариантом было уехать вместе с любовницей на гастроли и больше не возвращаться. Так он вскоре и поступил.
Вообще, многие убежали, а потом присылали в Киев письма, в которых радовались своей прозорливости. Дела в городе пошли совсем плохо. Киев одичал. Люди перестали следить за собой, боясь показаться буржуями. По Крещатику больше не ходили трамваи, и рельсы заржавели, на мостовой среди булыжников проросла трава. Извозчики тоже не ездили.
Киевские сады и парки вырубили. Не стало света, дров, даже вода не шла в квартиры. Предприятия не работали, и воздух сделался прозрачным до хрустальности, как за городом.
По квартирам ходили «коммунары», отбирая у киевлян последние вещи. Такой рейд пришёл и к Пекарским: наглые мужики стали рыться в ящиках комода, сворачивать постельное белье, скатерти. Они схватили мамины единственные полусапожки. Мама, беспомощно плача, тянула обувь к себе, но бородатый красноглазый мужик был сильнее. Анечка, сама не зная почему, бросилась в пианино, стала громко играть попурри из песен. Тонкие девичьи пальцы изо всех сил били по клавишам. Грабители замерли, потом попятились и, ничего не забрав, тихо вышли из квартиры.
Город разделили на коммуны, но дальше переписи голодных ртов дело не двинулось. Пшено и вобла были теперь главными в меню. Напечатанные большевиками продовольственные купоны дразнили невыполнимыми обещаниями: на хлебном была изображена французская булка, на мясном – окорок, на сахарном – недостижимая, как грёза, голова сахара.
Спасала меновая торговля. На Еврейском базаре упитанные румяные крестьянки и их мужики за свою картошку, хлеб и молоко брали у горожан юбки, обивку с кресел, графины, стулья, ножи, столы, зеркала, гардины, даже ночную посуду. Их телеги были завалены изысканными городскими вещами. Но к весне у въездов в Киев встали вооруженные заградотряды. Крестьяне перестали приезжать в город, и киевлянам пришлось самим ехать в деревню за едой.
* * *
Анечка брела вслед за мамой по просёлочной дороге. У мамы, словно у простой крестьянки, вздымался на спине мешок, в нём лежали её лучшее платье с расшитым подолом, меховая муфта, три серебряных суповых ложки и кувшин в латунной оправе. Это были последние сокровища, всё, что они могли предложить в обмен на продукты. Пианино и граммофон были давно отданы за крупу.
Весна в деревне ощущалась особенно остро. По небу лениво плыли пышные облака, деревья стояли, словно в молоке. Показавшиеся вдали белые мазанки под крышами из ржаных снопов и плетни с глиняными горшками добавляли этой пасторали поэтичности.
Мать и дочь Пекарские уже приезжали сюда. Когда они в прошлый раз торговались в хате, крестьянка оттолкнула мамину руку с протянутыми советскими банкнотами и открыла свою шкатулку, в которой лежала пачка разноцветных керенок, украинок и деникинских бон. Она со смехом небрежно поворошила их, словно это были фантики.
– Це порожние бумажки! Нам не потрибно.
На самом почётном месте среди кухонной утвари в её хате красовался ночной горшок. Зато эта баба охотно приняла городские вещи. Спрятав их в расписанную красными цветами скрыню, она сразу полезла за съестным в погреб, достала из печи горячий суп с галушками.
Деревенские жили сытно, даже богато по сравнению с горожанами. И здесь было спокойнее, чем в городе. Но в этот раз сам воздух был почему-то наполнен предчувствием беды. На дороге показались тяжело груженые мешками телеги. На одной колыхался плакат – «Все излишки государству». Телегами управляли понурые мужики, а на мешках сидели улыбающиеся красноармейцы с винтовками.
Мама остановилась, проводила подводы взглядом.
– Oh mein Gott, oh Himmel…
На деревенской улице, яростно сжимая кулаки, перемовлялись про новую власть мужики, и в голос плакали их жинки.
Аня с мамой направились к знакомой хате. Хозяйка, пригорюнившись, сидела на земле перед разрытой ямой. Рядом было разбросано подгнившее сено и валялись вилы.
– Здравствуйте, – сказала Аня. – Мы опять к вам.
Женщина приподняла голову.
– Ой, дивонькы… Ще на той недиле и хлеб, и сало, и пшено булы. Отримали мы за них рояль. Стоить в хате… И на кой он нам тепер потребен? Продразверстка, будь она неладна! Останний тайник наш раскопалы, всё забралы, бисовы диты.
– Мам, а мам, – белоголовый сынок настойчиво подёргал её за рукав, но баба как будто не замечала его.
Она бесцельно водила сжатым кулаком по своей испачканной юбке – вверх, вниз, вверх, вниз. Возле её ног пугливо клевала землю белая курочка. Женщина разжала свой кулак – там оказалось несколько зёрен.
– Курей всех похапалы! Вон, одна тильки сховалася.
– Мамо… – опять жалобно заныл мальчик.
– Ну шо?
– А батя повернёться?
– Вин повернёться, сынку, а може… Ох, не знаю я… И чоловика моего оны забралы!
Она вжала голову сына себе в живот и запричитала, раскачиваясь над разорённым тайником.
– Бидны мы бидны!
«А у нас даже зёрнышек нет», – с тоской подумала Аня.
На улице ругались между собой деревенские женщины. Одна дивчина кричала, что это им кара за то, что они барскую усадьбу пограбили и сожгли, а хозяйку и её Цыпочку убили. Цыпочка, похоже, была дочерью барыни. Другие бабы отвечали, что они никого не убивали. А что их мужья трошки добра принесли с той усадьбы, так все ж тащили.
У Ани закружилась голова, и она с удивлением заметила, что зелень деревьев вдруг стала яркой, как на дешёвой ярмарочной картинке с видами Малороссии. А фартук стоявшей у плетня дивчины – таким алым, что свело зубы.