Мы прошли в дом. Комната, в которую нас завёл хозяин, представляла собой образец романтической неразберихи. Повсюду валялись выжатые наполовину тюбики и полупустые банки из-под краски; деревянные щиты, картон, холсты в рамах высились кипами на столе и на диване, стояли у стен; кисти валялись на полу и торчали из ваз, а в углу около окна стояла на полу массивная чернильница с десятком перьев, рядом с которой валялось с сотню исписанных и разрисованных листов бумаги.
– Простите, у меня тут… – пробурчал художник. – Как-то в-всё р-руки не доходят… вот и безладица этакая… не то – чёрт, сам скоро н-ногу сломлю… С кем имею ч-честь? – он обратил взор к нам.
Мы назвались.
– П-приятно, приятно, – дежурно отозвался хозяин.
Критически оглядев комнату, он покачал головой и причмокнул губами.
– М-да… д-дожил…
И он немедля освободил нам диван, небрежно сбросив всё на пол, и указал на него жестом. А сам умостился на подоконнике.
– Ну, я весь – в-внимание.
Теперь явно была Мишкина очередь говорить. И он начал:
– Видите ли, Мирабор…
Я чуть было не успел позавидовать этой витиеватости, но…
– …видите ли, – повторил Миха и запнулся. – Мы тут были у одного человека… и… в общем, нам нужны краски!
– Лучше я буду говорить, – просипел Боб.
И быстренько рассказал всю нашу историю.
– Краски… – выслушав, несколько растерянно произнёс художник, – но к-красок у меня больше нет… я б-больше не пишу. Не пишу к-картин, – тут же поправился он, бросив косой взгляд в угол. С тех пор, как от… – он замялся, – от одной особы нет никаких известий… Теперь я пишу только письма… Причём, должен сознаться, я п-рробовал её забыть! Я… я даже рисовал других. И многих… Боб, ты знаешь, самые лучшие картины – это те, которые не видны. Зритель должен сам, самостоятельно увидеть всё! Зритель – это соавтор, сотворец! Ведь творчество, настоящее творчество, рождается только там и тогда, когда включается воображение. А если воображение художника усиливается, удваивается воображением зрителя, то и художественная сила произведения удваивается, утраивается, я б сказал: утысячеряется! У каждого зрителя – свой взгляд, своё решение, и каждый из них привносит в картину что-то только своё, что-то уникальное!.. И картина начинает жить своей собственной, волнующей, прекрасной или трагической жизнью, обретает миллионы смыслов, обретает судьбу. Но я… Я пытался писать… Только всё, что я не писал после неё… всё это видно. Многие приходили… Любовались. Хвалили. Говорили приятные слова. И ещё говорили, что я стал писать более реалистично, что это, пожалуй, принесёт мне славу, сделает известным, популярным, знаменитым… А на кой чёрт, если я не знаю, где она и что с ней?! И… – он нахмурился, – у меня нет больше к-красок…
Мирабор сполз с подоконника, повернулся к нам спиной. Я про себя отметил, что во время своей пламенной речи, он, кажется, ни разочка не заикнулся.
– А ты можешь сделать краски, если мы тебе принесём нужные ингредиенты? – нарушил воцарившееся молчание Боб.
– Сделать? – в голосе Мирабора послышалась надежда. – Хм… Вам ведь по-настоящему нужно… Р-ради такого… Давайте!
– Продиктуй, что нужно. Ребята. Есть чем записать?
– Конечно! – выпалил я, хватая телефон.
– Тогда… – Мирабор сощурился, словно что-то прикидывая, – во-первых – мёд. Мёд агатовый, и д-должен быть собран во время дикого звездопада. Фунта полтора-два. Во-вторых – пыльца ночной фиалки. Самая лучшая – во время п-предутреннего полёта фей. Это… где-то… с унцию… пять-шесть драхм… может, семь, этого вп-полне хватит… В третьих… сны весенних солнечных зайчиков. Желательно, апрельских. Дюжину… Ты пишешь?
– Да, да, – подтвердил я. – Апрельских. Дюжину.
– Хорошо. Ещё: тень бегущего енота. Думаю, полшема в длину, не б-больше, чтоб где-то полугарнец получился… за глаза хватит… И! – он воздел палец вверх. – Самое главное!.. Три зёрнышка звезды Лувияарь. Без них ничего не выйдет. Но Лувияарь растёт т-только над мостом Чинвад. А как т-туда попасть?..
– Всё? – спросил Боб.
– Да. Как только д-доставите… пару дней – и готово.
– Что ж… тогда мы пошли.
Мы пожали хозяину руки и поспешили прочь. Честно сказать, я был рад побыстрее убраться, очень уж неуютно там было.
– И что? – сказал Миха, когда мы очутились на улице. – Что поделывать будем? Куда путь держать? Кстати, сколько времени-то?
Я достал телефон, глянул. Натикало пока только 10. 12. Но по местному было уже около часа дня.
– Съесть бы чё-нибудь, – сказал я. – Время к обеду.
– Я тоже есть хочу, – поддержала меня Настя. – Идём. Тут кафе есть. Мы там с подружками пончики как-то ели.
– Боб, а мост Чинвад – это где? – спросил я, как можно беззаботнее.
Бобр уселся на велосипед, покряхтел.
– Это, друг мой, за чертой жизни… в Зелёном мире. Вот как перейти через него?.. Это только колдуны знают.
– Снова к Кощею пойдём? – вопросительно пробормотал Миха.
– Не, к Красному бесполезно. Он не знает, он у нас по внутренним вопросам. Это к Лиловому или Оранжевому двигать надо. Это их прерогатива. Мост на меже. А они и есть – пограничники. На самой границе разума стоят. Правда, они… своеобразные… но дальше них никто не видал.
– За мост я пойду, – вдруг сказал Миха.
– Да? – осведомился я. – А как ты возвращаться вознамерился? Если я верно понял, это то там, откуда не возвращаются. Верно, Боб?
Тот ответил не сразу. Уехал чуть вперёд, затормозил.
– Верно ты понял, кто мост перешёл – обратно не возвращается. Я пойду. Зёрна найду, и вам брошу. Вам ещё жить и жить.
– Нет уж, Боб, я сказал: я, значит – я, – твёрдо проговорил Миха.
– А почему – ты? – я просто взвился от Мишкиного упрямства. – Ты кто – Орфей, уходящий в ад? Так можешь засунуть свои орфеевы комплексы в… карман. Тоже мне, Данко, блин, с пылающим сердцем!..
– Да, ё-моё, Данко! И Орфей! – зарычал Миха. – Там у нас всё рванёт скоро, мокрого места не останется. Некогда о своей… задней месте думать. Не пойду, так всё одно кранты.
– А почему ты? Такой храбрец?
– Да похрабрей тебя!
– А в рожу не хочешь? – не удержался я.
– Ух, ты! – вдруг едва ль не взвизгнула Настя. – Подерётесь? Давайте! Никогда не видала, как дерутся!
В её голосе звучала явная издёвка. Я исподлобья глянул на Миху.
– Да пошёл ты… – скривился он.
– Сам пошёл, – огрызнулся я, впрочем, уже почти примирительно, – Настя, извини!.. Мы просто две дубины стоеросовые…