Лукомский, позеленевший от волнения и раздражения, заставили так долго ждать, окинул его таким презрительным взглядом, что Чакветадзе сразу обиделся и надулся, как мышь на крупу.
– Господин Модзалевский дома?
– Николая Павловича дома нету! – строго произнёс грузин таким тоном, что Лукомскому сразу стало ясно, что Модзалевские дома.
– Мне, сейчас же, необходимо видеть господина Модзалевского, – ледяным тоном заявил Лукомский, не обращая внимания на только что сказанное. – Возможно, в этом доме найдётся человек, который передаст ему от меня карточку.
Этот ледяной тон, и фраза брошенная в пространство, как будто Чакветадзе здесь и не существовало, а также явное недоверие к его словам, что Николая Павловича нет дома, на фоне истории произошедшей на пристани, ещё больше рассердила Иван Иваныча, который был человеком очень гордым и не любил, чтобы с ним обращались, как с вещью.
– Что карточка? Скажи, пожалуйста, зачем карточка? – произнёс он, сверкая своими чёрными глазами. – Вся эта бюрократия с карточками ни к чему… Николай Павлович сейчас в таком виде, что с ним разговаривать вам не стоит. Иначе опять неприятность будет, опять за жандармами побежите, опять будете жаловаться!
Ошеломлённый этим тоном и потоком слов, Лукомский нервно сжал кулаки и, сквозь зубы, прошипел:
– Позвольте-с! Ваше красноречие, выражаясь вашими же собственными словами, тоже ни к чему. С вами мне не о чем разговаривать, и я не могу допустить, чтобы прислуга Модзалевского разговаривала со мной в таком тоне!
Чакветадзе, подобно спичке, вспыхнул оттого, что Лукомский назвал его, друга Николая Павловича, «прислугой Модзалевского». Лицо грузина наполнилось ненавистью, он уже собрался схватить Лукомского обеими руками за горло, и трудно сказать, чем бы это могло закончиться для них обоих. Как в эту критическую минуту наверху лестницы неожиданно появилась величественная фигура Елизаветы Сергеевны с растрепавшимися волосами, в небрежно, кое-как надетом от волнения платье.
Увидев, что Лукомский явился один, без полиции, она поняла, что Саше не грозит непосредственная опасность. Её панический страх отошёл. Она успокоилась. Ей стало стыдно прятаться и запираться. Она сочла необходимым принять Лукомского. К тому же присущая ей живость и деятельность, не позволили бы ей сидеть взаперти и не знать, что происходит там, у входа.
Её появление смутило и Чакветадзе и Лукомского. Грузин умолк, опустил голову и с виноватым видом отошёл в сторону. Лукомский стоял неподвижно, словно чёрный призрак. Он думал, здороваться ему с Елизаветой Сергеевной, или нет?
– Пожалуйста, проходите! – спокойно промолвила она, приглашая его наверх.
Этот спокойный тон и приглашение подействовали на него успокаивающе. С самого утра Лукомский испытывал жестокое беспокойство от томления и угрызений нерешительности. Он никак не мог решить, что лучше: послать к Модзалевским поверенного, или отправится лично? В конце концов, он совершенно запутался в аргументах за и против, и отправился сам только потому, что надо уже было решиться на что-нибудь.
Елизавета Сергеевна провела его в гостиную и плотно закрыла двери. Её лицо было почти спокойным, и только светлые кудри, сильнее, чем обычно, прыгали на её лбу. Она сдерживала своё волнение. Зять был неподвижен и сух, словно дерево. Он даже не сел несмотря на предложение, как будто бы и правда превратился в дерево, и не мог теперь согнуться.
Лукомский первый начал беседу.
В изысканно-литературных выражениях он объяснил цель своего визита.
Елизавета Сергеевна слушала молча. И чем больше он говорил, тем сильней закипало в ней раздражение. «Господи! Что за человек такой! – думала она, волнуясь все сильней. – Это машина какая-то!… И говорит он так, словно сырое дерево пилит тупой пилой. Как даже можно думать о том, чтобы отдать ему Сашу».
Наконец Лукомский не спеша добрался и до «сына моего Александра, находящегося в данную минуту у вас».
– Послушайте! – перебила она его. – Вы серьёзно собрались забрать у нас Сашу? Вы действительно этого хотите?
Лукомский сделал «достойное» лицо.
– У нас создалось положение, в котором не шутят, – ответил он.
– Но это немыслимо! – воскликнула она.
Лукомский выпрямился и сделался ещё более деревянее.
– Почему? Наоборот, это вполне естественный и нормальный исход дела. Закон говорит…
Елизавета Сергеевна вскочила и замахала руками.
– Это – естественный исход? Да я скорее соглашусь, что для Саши более естественно умереть, как умерла покойная Леночка, чем такой исход! Это не исход, а сумасшествие, это бред, или… Или я не знаю что…
– Почему же?
– Да потому что… Ах, боже мой! Да как не понять этого? Неужели это называется естественно – вырывать ребёнка, у тех, кто его любит, кто не надышится на него, вырывать из прекрасной обстановки и помещать к тем, кто совсем не любит его.
– Я отец этого ребёнка! – многозначительно подчеркнул Лукомский. – Только я решаю, что для него хорошо, а что плохо! И я решил, что ему лучше быть с отцом.
– Отец! – воскликнула Елизавета Сергеевна. – Вы так часто это повторяете, что мы уже знаем, что вы – отец. Я думаю, весь город это уже знает. Но вы не любите его… Для вас он только «сын мой Александр», а для нас он всё; наша жизнь, наше утешение, наша последняя радость в этом мире. Да наконец и ребёнок уже привык к нам… Куда же он теперь попадёт? К вам? Ведь вы же уезжаете за границу? Куда же вы денете его?
– Я могу вызвать сюда из Пскова мою мамашу. Могу отправить ребёнка к ней. Вообще, это уже моё личное дело, и я не хотел бы распространяться.
– Вашей мамаше?… О, господи! Да ей же самой нужен уход, какой ей маленький ребёнок?! И какой смысл забирать Сашу от нас и отдавать постороннему человеку, когда вы и сами покинете его?… Да ещё в таком нежном возрасте, когда всякая перемена режима для него губительна… Ведь это ваши же собственные слова… Вы говорили это, когда собирались за границу и оставляли Сашу у нас.
Лукомский неприятно поморщился.
– Я не хотел бы вступать в объяснения по этому поводу… – начал он.
– А мы хотели бы! – прервала Модзалевская. – Вы, не задумываясь, без всяких объяснений и рассуждений, собираетесь делать с ребёнком, всё, что вам угодно. Но мы не можем без объяснений отдать Сашу, как какую-нибудь вещь! Это для вас, это всё очень легко и просто, потому что вы человек чёрствый и жестокий…
– Позвольте… – вздрогнул Лукомский.
– Да! Жестокий, чёрствый, холодный сухарь! – продолжала Елизавета Сергеевна, придя в полное раздражение и уже не имея силы сдерживаться и вести логически-последовательную речь. – И вся эта ваша затея, это одна жестокая месть!… Гадкая, противная, злая месть! Вы хотите ударить нас, как можно больнее, и ударяете ребёнком.
– Позвольте! – кричал зять. – Вы оскорбляете меня!
– Я не оскорбляю, а говорю то, что есть на самом деле!
– Нет, вы оскорбляете!
– Ну, хорошо… Ну, оскорбляю! И что дальше?… Вы лучшего и не стоите!
Лукомский растерянно захлопал глазами, затем собрался, принял снова «достойный» вид и медленно, чеканя каждое слово, произнёс:
– Я уже только по одному тому не могу оставить у вас сына, так как вы воспитаете его в ненависти ко мне… Иначе и быть не может, потому, что вы ненавидите меня… Поэтому я ставлю своим долгом изъять у вас Александра и воспитать его в такой среде, где он приучился бы смотреть на меня, как на отца. И я требую, – голос Лукомского перешёл в визгливый тембр, – требую, чтобы вы передали его мне в самом ближайшем времени!
– Пфф… Ни за что! Я скорее умру, чем отдам его вам! Человек без сердца не имеет права воспитывать детей, даже своих! Нельзя воспитывать без любви!
Лукомский снова выпрямился во весь рост.
– Ну, это мы посмотрим… Закон стоит на моей стороне.
Елизавета Сергеевна возразила:
– Никакой закон не может допустить бесчеловечности!
– Я обращусь в суд, и с удовольствием познакомлю вас с этим законом.
– Никакой суд не решится нарушить божью правду и отдать детей на гибель!