Модзалевский бегло окинул его блуждающим взглядом и ничего не ответил. Зато Елизавета Сергеевна так и накинулась на него.
– Да, да!… Заходите, не стойте на пороге. Представляете, этот мерзавец пристал ко мне при всех с отборной бранью, зачем я взяла портрет? Я ему говорю: – «Не ваше дело»… А он начал меня на глазах у людей оскорблять… «Вы воровка! Вы такая! Вы сякая!» – Ну, конечно, Коленька не стерпел и ударил его, и тут началось…
Николай Павлович глубоко вздохнул и поморщился от внутренней боли.
– Ай, подлец! Ай, мерзавец! – покачал головой грузин. – Как этому шайтану только не стыдно… Оскорблять порядочную женщину на глазах у мужа.
Он не понимал, о каком таком портрете идёт речь, но ему было ясно одно, что Елизавету Сергеевну оскорбили. А так как он уважал её и любил, а доктор Лукомский ему был безразличен, то он и решил, что Лукомский оскорбил её зря.
– Это не его вещь, а моя! – взволнованно продолжала, подтверждая его убеждения, Модзалевская. – Тысячу раз моя! И взяла я портрет только для того, чтобы сделать с него копии. Это единственный похожий портрет Елены… Я бы ему его сразу вернула. А теперь уж нет… Не увидит он его… Я скорее порву его на сотню разных кусочков, чем отдам ему!
Видя, что ничего путного здесь сделать нельзя, он решил пойти успокоить публику и вообще как-нибудь потушить скандал.
– Петька! – громко и строго окликнул он матроса, стоявшего в толпе любопытных. – Тебе что заняться нечем? А ну, бегом к капитану, скажи, чтобы свисток давал.
– Иван Иваныч, так рано ещё…
– Это не твоего ума дела, исполняй, что сказано!
Чакветадзе пошёл к кассам, дружелюбно подвинул кассира и начал помогать тому с выдачей билетов.
– Господа подходим! Вам куда? В Симбирск? А вам? Ясно. Здравствуйте ваше благородие! – грузин толкнул кассира вбок. – Дай князю его билет.
Раздался свисток, быстро приковавший к себе внимание пассажиров, отвлекая их от неприятной истории. И пассажиры начали расходиться по своим местам.
Людей около конторы почти не осталось. Но зато откуда-то появился Лукомский. Необычно взволнованный, то бледнея, то краснея, он сунулся сначала в один угол, потом в другой, явно кого-то искал. Чакветадзе хоть и хотел пристыдить, а может и даже ударить Лукомского, как-никак он позволил себе оскорбить Елизавету Сергеевну, но решил, что правильно будет попытаться успокоить его и уговорить не обращаться в полицию. То обстоятельство, что Лукомский был тяжело оскорблен, и что уговаривать его сейчас бессмысленное, гиблое дело, никак не смущала Чакветадзе: – «Ну, допустим, Лукомский получил оскорбление, – думал он. – Но, во-первых, Николай Павлович хороший человек, а во-вторых, в-третьих и в-пятых – Николай Павлович хороший человек. Да и, в конце концов, Лукомский сам виноват».
– Даниил Валерьевич! – обратился он к возбуждённому доктору. – Может вам водички принести? А то, не дай бог, сгоряча ещё…
– Где полицейский и участковый? – перебил его Лукомский, не замечая и не признавая Иван Иваныча.
– Господа Жандармы ждут вот в том кабинете, – показал грузин и попробовал снова успокоить Лукомского. – Да полно вам! Не сердитесь, дело-то семейное. Зачем, скажи, пожалуйста, вам жандармы?
Но Лукомский опять не признал его и торопливо зашагал своими длинными ногами по указанному направлению.
Чакветадзе разозлился. Он не выносил, чтобы им пренебрегали и высказывали ему неуважение. Кровь бросилась к нему в голову, и буквально за минуту, Лукомский, который раньше был безразличен Иван Иванычу, стал его настоящим врагом. Он сердито махнул рукой, схватил папаху и швырнул её со всей силой об землю.
– Шайтан проклятый! – тихо, сквозь зубы, произнёс грузин.
Проводя Лукомского яростным взглядом до указанной ему двери, Чакветадзе, хрустнул костяшками на пальцах, поднял папаху и пошёл обратно в контору.
О пиршестве, конечно, уже и речи быть не могло.
– Во-первых, вы тоже оскорбили его, в лице его супруги, – лениво басил участковый пристав, – а во-вторых, это же ваш тесть. У вас в семье такое несчастье произошло, вам бы, наоборот, сплотится надо, а не морды бить друг другу.
Но Лукомский и слышать не хотел ни о каком примирении.
«Ну не вызывать же мне его на дуэль! – думал он. – Да он и откажется… Он меня за холопа считает, которого можно бить на глазах посторонних людей!»
И, весь вспыхнув от воспоминаний о нестерпимо острой минуте публичного унижения, он решительно стал настаивать на составлении протокола.
– Это единственный способ реабилитировать моё достоинство! – произнёс он.
И эти сухие, колючие слова, казалось, застряли в его горле. Так сильно они были сухи.
– Как угодно-с! – промолвил пристав и стал составлять протокол.
«Июня 29 дня, 1889 года, я, нижеподписавшийся, составил настоящий протокол о нижеследующем»… – выводил он правой рукой, сидя за столом в кабинете конторы «Сом».
Жандарм со скучающим видом безучастно, пока участковый пристав составлял протокол, глядел в окно на собиравшийся отчаливать пароход. Там шла удвоенная суета: грузили последние мешки товара и начинали убирать трап.
Лукомский, длинный и чопорный, сидел на стуле напротив, и упорно размышлял: как ему теперь поступать дальше? Как сохранить свою честь и достоинство?
К этой обычной и знакомой для него мысли теперь добавлялось чувство острого оскорбления. И ему было ясно, что это окончательный и бесповоротный разрыв всех отношений с Модзалевскими. Из людей родственных, и каких-никаких близких, они сделались его противниками, врагами и к тому же стали абсолютно чужими.
Модзалевские уехали в город ещё до отхода парохода.
Оба они, и муж и жена, были одинаково поражены совершившимся событием, но относились к этому по-разному.
Елизавета Сергеевна при всём своём смущении была отчасти даже довольна, что неприятные отношения закончились такой катастрофой. Такой исход знаменовал явное расторжение близких отношений, и, стало быть, ненавистный человек теперь должен был уже непременно уйти от них, а значит перестать мучить их своим присутствием. Сказанные в её адрес оскорбительные слова уже потеряли свою остроту. Она готова была забыть их. Оскорбление, нанесённое её мужем этому человеку, волновало её не очень сильно, потому что в тот момент, она понимала неизбежность этого события. Публичность и скандальность этой истории её тоже не беспокоило. Модзалевские, имевшие множество знакомств и живя постоянно на людях, привыкли к публичности. Больше всего Елизавету Сергеевну беспокоило состояние её мужа.
Николай Павлович, в противоположность ей, очень сильно мучился. Его терзало и грызло осознание, что он, приличный и порядочный человек, сделал такое безобразие, такое вопиющие некультурное деяние – побил человека на глазах у толпы…
Его неотступно угнетало воспоминание о той минуте, когда гнев затуманил ему взгляд и разум, и он, поддавшись ненависти, видя бесчувственное лицо зятя и слыша его нецензурную брань в адрес своей жены, словно дикое животное совершил постыдный, непростительный поступок.
При этих воспоминаниях ему становилось душно. От стыда хотелось зарыться куда-нибудь с головой и ничего больше не слышать и не видеть.
– Коленька, успокойся! – умоляла Елизавета Сергеевна. – Нельзя же так переживать. Всё к этому и шло. Нужно поскорей забыть это всё как страшный сон. Только и всего!
Модзалевский качал головой и по-прежнему чувствовал пульсацию на разбитой руке.
Но дома их ждало событие, которое сразу привело их в чувство. И вызвало такое волнение, что событии на пристани сразу отошли на задний план.
Заболел Саша.
С ним случился неожиданный, ни разу до той поры не случавшийся, припадок. Сразу поднялась температура, ребёнок впал в беспамятство, посинел и закатил глаза. Модзалевский лично побежал за доктором, напрочь позабыв о зяте. Доктор скоро приехал, и началась опять та суета, которая уже была так хорошо знакома в этом доме и наводила ужас.
Припадок скоро прошёл, но переживания по этому поводу продолжались почти всю ночь. Доктор ничего не говорил и был серьёзен. Елизавета Сергеевна убивалась, рыдала и теперь уже Николай Павлович успокаивал её…
Благодаря всей этой суматохи, Модзалевские как-то не заметили отсутствия зятя. Он так и не вернулся домой и куда-то бесследно исчез. Все его вещи по-прежнему оставались в его комнате: его одежда, книги, документы. Все эти неодушевлённые предметы лежали на своих местах, словно никакого разрыва и не было. Они как будто говорили всем своим видом: – «Нам что за дело, если паны дерутся? Лежим и будем лежать, пока нас не заберут».
Прошла ночь. Саше стало гораздо лучше. Страхи и волнения улеглись, а утром, проходя мимо комнаты Лукомского, Елизавета Сергеевна вспомнила о зяте.
Ей стало снова радостно при мысли, что ненавистный человек ушёл. Какое счастье не видеть его длинной, тощей, деревянной фигуры, не слышать его нудных речей. А какое счастье обедать, пить чай, ужинать, сидеть в детской без него, без этого тягостного и совершенно ненужного третьего лица.
Но окончательно ли он ушёл? А вдруг он вернётся? Ведь его вещи ещё здесь… Ведь это ещё его комната. Было бы, конечно, хорошо убрать из комнаты все его вещи и сделать эту комнату снова своей, как это было раньше. Елизавета Сергеевна даже мысленно прикинула, что именно можно поставить сюда из мебели. В детской тесновато из-за огромного шкафа, значит шкаф нужно поставить здесь. Потом сюда можно поставить один из книжных шкафов Николая Павловича. А ещё можно сделать отдельный уголок из мебели и вещей Елены.
– Только бы он не возвращался… – от всей души вздохнула Модзалевская.