Стоп. Лёха остановился. А зачем его перенесли сюда? Лёха посмотрел на серое беспросветное небо, как будто хотел увидеть тот, уходящий в сверкающую за облаками высь, огромный пинцет. Он не верил ни в какого-либо бога, ни в инопланетян, ни в параллельные миры. Как Танюша сказала? «Телефон – современный бог»? Этого он пока не постиг, и неизвестно, сможет ли постигнуть. Но, размышляя логически, Лёха представил себе время спиралью, витки которой протяжённостью двадцать девять лет, плотно прилегают другу к другу, существуя и последовательно, и параллельно одновременно. В каждом из этих витков человек живёт последовательно, но одновременно в разном возрасте на каждом витке. Каким-то образом Лёха не упал, как можно бы, в крайнем случае, ожидать, на предыдущий виток, а вознёсся на следующий, выше.
«Может, я умер?» – подумал Лёха отстранённо, но снег лепил в лицо так осязаемо, окна домов светились так ярко и разнообразно, машины гудели так отчётливо, что Лёха, не додумывая эту мысль, вернулся к предыдущей. И тут он понял. Не важно – кто, не важно – как, важно – зачем. Ему дали шанс прожить кусок жизни ещё раз. Как мастерица, обнаружившая в причудливом узоре лоскутного полотна кусок, не подходящий по цвету, заменяет его на другой, нужный. Это не просто, но возможно.
Значит, Лёха – счастливец! Наверное, никому из живущих не выпадало такого подарка – считать прожитую жизнь черновиком, начать тот же кусок жизни «с чистого листа». И тогда результат будет другим, таким, каким и предполагался с той самой минуты, когда в юности на пляже Рублёвского водохранилища Лёха познакомился с Танюшкой и понял, что дальше его ждёт только счастье.
Необходимо решить единственную задачу: как вернуться в ту отправную точку, как соскользнуть вниз на свой чудесный виток, как привести в обратное действие механизм, его в этот век доставивший?
Во-первых, вернуться домой, к Танюшке, ведь оттуда он поехал на работу в этот день? Значит, где-то там проходит тот невидимый бракованный шов цельного полотна его жизни. Начать движение оттуда. Может, тогда он проснётся на Автозаводской, опустит пропуск на второй проходной, пройдет мимо дедушки Ленина с протянутой к победе коммунизма рукой, мимо ёлок и мимо кузовного цеха. А после смены вернётся домой, и Танюшка обнимет его, а потом будет смотреть, как он ест, и смешно рассказывать то, что произошло с дочками, пока он работал. Будут тикать часы на стене, капать вода из крана (поменяю прокладку в выходной), и мир будет полон, и жизнь впереди – долгой и прекрасной.
Но нет. Сегодня уже очень поздно. Танюшка спит, наверное. Завтра. Он доберётся сейчас до той квартиры, адрес которой записан у него на бумажке, и переночует там всего только раз – с этого дня на следующий. Потому что завтра, он придёт к себе домой, в тот дом, из которого ушёл недавно и попробует ещё раз всё объяснить жене. И даже если она не поймёт, поедет на завод и проникнет в эту чёртову щель, где бы та не находилась, и поменяет, поменяет – не сомневайтесь! – гнилую ткань своих ошибок на новую, совпадающую по цвету и фактуре с предыдущим жизнерадостным куском. Лёха приложил пуговку на связке ключей к небольшой площадке (Танюшка научила), дверь легко поддалась, запищав. Поднялся на лифте, открыл дверь. Квартира жила своей жизнью. В коридоре горел свет. На кухне уставленной несколькими столами, как в любой коммуналке, орали и мутузили друг друга несколько человек. Лёха взглянул искоса. Один из мужчин с длинными волосами, стянутыми резинкой в пегий хвост, и стоящий к Лёхе спиной, вызвал у него неясное томление. Но Лёха, не заостряясь, прошёл в свою комнату (первая дверь направо, после кухни), включил свет (рука нашарила выключатель привычно и безошибочно), обозрел полупустую комнату и, сделав два шага, рухнул, не раздеваясь, на несвежую постель.
***
Татьяна Николаевна всё смотрела и смотрела в темноту улицы. Давно приехали дети и разошлись по своим комнатам. Лет двадцать назад они сбежали из квартиры, а потом, когда Татьяна Николаевна отселила в коммуналку их отца, вернулись снова.
Давно вымыта посуда, раскрыта постель и прочитаны последние страницы новой книги, а никак не спится. Наверное, зря она отпустила Алексея, он явно болен. Правда, постригся и без этого своего полуседого хвоста выглядит моложе и свежее. Почему не оставила здесь, постелив на кухне?! Но не хотелось, чтобы девчонки его видели, а уж тем более их мужья. Позвонить? Хорошо, есть куда: нашёлся старенький серебристый телефон-раскладушка с симкой, который Татьяна Николаевна дала бывшему мужу. Да нет, глубокая ночь. Спит, поди, если дошёл. Казалось, что и адреса он не знает, пришлось ему записать, и ключи потерял, отдала запасные.
Давно угасли в сердце Татьяны Николаевны и любовь к Алексею, и вспыхнувшая ненависть, переросшая в горечь и опустошение после развода. Осталась только жалость. И теперь она тревожилась о нём, как о близком, но, увы, непутёвом человеке.
«Утром позвоню. Вот как только семь часов будет, так и позвоню. Не дозвонюсь – схожу к нему, что ж делать. Он болен, зачем, зачем я его отпустила?!»
***
Жизнь Алексея Ивановича вспоминалась ему, как картина в стиле пэчворк. Нет, слов таких Алексей Иванович, конечно, не знал, но лоскутное бабушкино одеяло представлял прекрасно, хотя саму бабушку видел лишь тёплым слабо-розовым пятном. Мама вспоминалась нежно-персиковым дрожащим маревом, может потому, что бабушка говорила маленькому Лёхе:
– На облачке твоя мама, Лёшенька!
Когда Алексей Иванович засыпал, именно такими пятнами всевозможных цветов вспоминались ему люди и события, и последним, на самой изнанке сознания выцветал и истончался бабушкин облик.
Вспоминались дочки. Маленькие – непоседливые оранжевые мячики, доверчиво возвращающиеся в руки Алексея Ивановича, они же, ставшие взрослыми – жёсткие, с прямыми углами светло-голубые надменные ускользающие линии.
Жена. Она вся целиком для него – как лоскутное одеяло: гигантские красные пятна любви к ней, любви, которая доставляет лишь страдание; синие частые-частые, как дождик, капли её терпения; белые полосы спокойствия и рыжие всполохи её гнева, крика и скандалов последних дней, которые они провели вместе, одной семьёй.
Даже Бога Алексей Иванович воспринимал, как необъятный кусок яркого голубого пространства, такого же цвета, как купола на новом храме на Каширском шоссе, в который Алексей Иванович захаживал с недавних пор всё чаще и чаще.
Нет, заснуть невозможно, надо выпить. Алексей Иванович поднялся, и, нашарив тапочки, не зажигая света, отправился на кухню. Тишина стояла в коммунальной квартире, лишь капала вода из плохо завёрнутого крана, да по шоссе под окнами изредка шуршали проезжающие машины.
Взяв стакан, Алексей Иванович вернулся к себе, только сейчас зажёг свет, и, налив в стакан водки «на два пальца», сел в своё любимое кресло. Бутылку не убирал. Что себя обманывать, конечно, одной порцией он не ограничится. Сделав глоток привычно ожёгшей горло жидкости, Алексей Иванович опять и опять, как диафильм, прокручивал свою жизнь с женой: как познакомились, как родились одна за другой дочки, как получили квартиру. Долгие-долгие ужины (обязательно все вместе! Если кого-то нет – ждём); непременные конкурсы и пироги на Новый год; хороводы на любой день рождения; походы с палатками, летние восходы (кто увидел восход, тому прощается один плохой поступок).
Он сопротивлялся и не хотел, точнее, делал вид, что сопротивляется и не хочет. Тогда Алексею Ивановичу нравилось всё, что бы его жена ни делала. Он поражался её энергии, её фантазии и очень гордился ею. А девчонки! Умницы, отличницы! Одна целыми днями читала книжки, вторая таскала домой котят и собак. Как они слушали его рассказы, которые, что уж греха таить, всё чаще и чаще повторялись. Когда, в какой момент они отдалились друг от друга? Нет, не так. В какой момент он, Алексей, отдалился от них, стал им не нужен?
Алексею Ивановичу однажды стало скучно жить. А жена не то что не разглядела, а, как нарочно, всё тормошила его, не давала покоя. Носилась по каким-то концертам и спектаклям, вовлекая в эту круговерть и его, ходила по гостям и приглашала гостей к ним по любому, даже незначительному, поводу. Он терпел, но терпел раздражённо, желая более всего, чтобы его оставили в покое. А, если оставляли, обижался и жалел себя, всё чаще и чаще находя усладу в одиноко выпитой рюмочке хорошего коньяка. Он не превратился в алкоголика, он мог остановиться в любой момент, но зачем? В чём смысл его существования, в чём смысл семьи, зачем нужно вставать и идти куда-то, когда можно смотреть телевизор, отпивая потихоньку из стакана.
Жена сначала отнеслась спокойно к его безделью и его выпивкам – наверное, устал и нужно отдохнуть. Потом, всё чаще и чаще сердилась и просила найти работу, потом кричала и плакала, а потом снова успокоилась, только совсем перестала с ним общаться, а если Алексей Иванович заговаривал с ней, смотрела на него, как будто не видя.
И однажды настал ужасный день. Девчонки уже давно не жили с ними, может, замуж повыходили, может – ещё что. Жена тоже часто не ночевала дома, а, если и ночевала, то, как в гостинице: примет душ и запрётся в бывшей детской, на двери которой установила замок. И однажды после недельного отсутствия появившись, сказала, глядя поверх его головы, чтобы он собирал вещи, она покупает комнату для него в коммуналке. В понедельник необходимо его присутствие для улаживания формальностей, а на вторник заказана машина для переезда.
И вот он здесь, один. Капает вода из крана на кухне (надо поменять прокладку), меняются соседи по квартире. Всплыло в памяти и необъяснимое. Однажды (когда? Вчера или десять лет назад?) огромный пинцет перенёс его молодого на много лет вперёд. И когда он – не понять – молодой ли старый, шёл ночью по пустым улицам, мнилось – всё можно вернуть. То ли нарушилось что-то в мироздании, то ли Бог, в которого он в молодости и не верил, дал ему шанс прожить жизнь ещё раз, прожить так, как мечталось, а не так как получилось.
Алексей Иванович давно не рисовал уже, но теперь покопавшись в ящике с инструментами, нашёл огрызок простого карандаша с затупившимся грифелем. И нарисовал пинцет, уходящий вверх, уверенную руку, сжимающую сверкающими створками маленького нелепого человечка. Только человечек не болтался беспомощно над бездной, а опускался в чудесный сад, где его ждали трое, поднявши к нему радостные глаза. Но – нет. Он очнулся утром ото сна, как от обморока, заросшим, с седеющим хвостом волос, стянутых резинкой, и никакого пинцета не было и в помине.
***
Алексей Иванович закрывает глаза, и снова кружатся перед ним цветные пятна: зелёное – как тополь во дворе, лиловое – скучная однообразная работа, серо-голубое – корешок любимой некогда книги, янтарное, белое, жёлтое…Пятна крутятся всё быстрее и быстрее, всё чаще в них можно различить любимые лица, глаза, губы. Розовое пятно, как застиранный фартук бабушки, вспухает и как будто зовёт ступить на неведомую ступеньку ведущую вниз ли, вверх ли? Пятна закручиваются в спирали и, проникая друг в друга, становятся всеобъемлющим полотном. Чёрным-чёрным-чёрным.
Окно на коммунальной кухне
Я – окно, окно на коммунальной кухне. Если смотреть через моё стекло на улицу, то виден уютный двор с липами и клёнами, которые выросли на моей памяти, асфальтовую дорожку, уходящую к шоссе, качели. В самом дальнем углу двора – старая берёза. Она, кажется, была всегда. С некоторых пор там появилось растрёпанное гнездо грача, который не улетает даже зимой. Меня греет с одной стороны тепло кухни, ровное, почти всегда одинаковое (если только в духовке не пекут пироги. Но об этом позже), а с другой – то стучится дождь, то сыплет снег, то солнце жарит так, что, того гляди, полопаются мои стёкла. Люди обычно забывают, как рождаются, а у нас, окон, по-другому. Помню, пыльное апрельское утро, яркое, холодное ещё солнце; грузовик, в котором новорожденных окон, как в детской роддома, уйма; стройка – кирпичная коробка, зияющая дырками.
И нас, окна, в эти дыры вставили. Мне досталась кухня на четвёртом этаже, квартира 15
Жиличек в квартире две: Анна Ивановна и Мария-Антуанетта. Они почти не бывают на кухне вместе, и никогда ни одна из них не стоит около меня, глядя на улицу. Может, конечно, в глубине квартиры у них есть ещё какие-то окна, лучше, чем я, хотя такое вряд ли возможно.
Иногда забегает кошка и прыгает на мой белейший подоконник. Вот тогда жилички влетают на кухню обе: Мария-Антуанетта ловит кошку, а Анна Ивановна визжит и брызгает слюной.
Ближний ко мне стол однажды исчез вместе с Марией-Антуанеттой. Некоторое время на его месте зияла пустота, как отверстая рана, но вскоре появился другой на тонких металлических ножках. Протирала его и расставляла на полке посуду, вынимая из газетных обёрток, девица: дробненькая, тоненькая, ручки-веточки. Анна Ивановна входила несколько раз, наблюдала. Мне, окну бездушному, и то не по себе при виде этих поджатых губ, зло прищуренных глаз… Да, девонька, трудно тебе придётся!
Через несколько дней девчонка принялась меня мыть. Налила какой-то пахучей гадости в таз. Тряпку мочит, и по моим стеклам, по подоконнику!! Терплю, куда денешься, лишь повизгиваю возмущённо. Но, надо признать, стёкла теперь хрусталём сверкают, подоконник блестит. Не зря терпели.
И как утро (солнце только-только восходит, на дорожке под липами – ни души), девица эта что-то в кастрюльке помешивает, в духовке – пироги румянятся. Жар-пар коромыслом. Потом прибежит, посуду помоет – и ушла. И тот, который стол, что на металлических ножках, притащил, тоже. Да надо заметить, его с того дня на кухне и не бывало. Вот уйдут они, значит, а Анна Ивановна на кухню выйдет, давай форточкой моей хлопать: то откроет, то закроет и всё с силой, ну и слюной, знамо дело, брызжет, шипит что-то.
Так время и шло. Девчонка – святые угодники! – в месяц по два раза мои стекла трёт, да через день пироги печёт, Анна Ивановна форточкой хлопает и шипит.
Только вижу я, пузико у девчонки округлилось! Кроме живота и нет ничего, в чём душа держится. Но всё без изменений: кастрюльки, пироги, посуда. А уж когда живот совсем большим стал, уходить из квартиры перестала. Пироги испечёт и стоит, через меня на улицу смотрит. А чего там смотреть? Липы одни и те же. Осенью, конечно, хорошо: клён листьев накидает – все разноцветные.
Потом долго не было её. А вернулась – похудевшая, бледная, без живота. И опять карусель: с утра – пироги, как водится, днём что-то в крошечной кастрюльке варит, по ночам приходит – бутылочку с водой греет. А из комнаты (или что там за углом? Мне не видно, может, ещё одна кухня?) – день и ночь детский плач. Анна Ивановна по ночам не выходит, но, наверное, где-то в глубине квартиры шипит и слюной брызжет. И жалко их всех: и девчонку, и Анну Ивановну, и даже того, кто стол притащил. Не спят.
Плач стихнет, только «стук-стук» доносится.
А однажды ночью девчонка в маленькой кастрюльке что-то варила. Одной рукой варево мешает без остановки, на другой – ребёнка держит. А ребёнок-то, ну, есть грач наш знакомый из растрёпанного гнезда: волосёнки чёрные, глазки-бусинки. Прошлись эти глазки по белому потолку да зелёным стенам, и на мне остановились. И я давай стараться: отраженье фонарей стёклами ловлю и в эти глазки отправляю. Улыбается грачонок, ручки ко мне тянет. Потом этот, который стол когда-то притащил, вошёл, забрал ребёнка.
А девчонка постояла около меня минуточку, вздохнула тихохонько и тоже за дверью скрылась.
И вот что хочу сказать вам, люди! Зря вы думаете, что мы, по-вашему – бессердечные, любить не умеем. Я иногда погляжу вокруг – а мне сверху многое открывается – может, это вы любить не умеете? Вот в окне напротив, мальчишка за столом, щёку кулаком подпёр, взгляд блуждает, рука что-то на листке чирикает. Мужичок возникает, как из ниоткуда, понимаю, что на кровати или диване валялся: и лицо опухшее, и волосы дыбом… Подходит, и ни слова не говоря – хрясь мальчонке по затылку. Тот в рёв… И что, папашка, ты думаешь, он теперь что-то путное в своей тетрадке напишет? А ты б подошёл, спросил ласково: «Что рисуешь, сынок?» Может, у тебя Куинджи растёт, а ты его по загривку.
Или вот – зачем далеко ходить? В нашей квартире. Про Анну Ивановну не говорю, она человек чужой, как можно от неё любви и заботы требовать? Но и этот, который стол притащил, ни заботы от него, ни ласки. Девчонка и по ночам грачонка своего носит, песенку ему напевает-мурлычет едва слышно, чтоб, стало быть, других не тревожить. Потом малыша унесёт, прибежит, картошку чистит, крупу перебирает, котлеты крутит. А утро только-только занимается, ещё заспанное ленивое солнце из-за соседнего дома не поднялось. А то, бывает, прибежит вечером, глаза заплаканы… Лбом к стеклу моему прижмётся, меня аж в жар бросает. Но потом спохватится, начнёт быстро-быстро почти незаметное пятнышко тряпкой тереть.
И всё чаще крик, ор из их комнаты. Анна Ивановна из-за своей двери выскользнет, к их двери ухо прижмёт, прошипит что-то, и опять у себя скроется. А я холодному дождю радуюсь: злые капли по стеклу стекают, словно я плачу вместе с этим дождём, и вместе с девчонкой этой. Я-то её давно люблю, с тех самых пор, как она меня первый раз мыла, только сказать не могу. Только и умею, радугу пустить, пока она стёкла натирает. Обязательно улыбнётся. А в глазах печаль плещется, как вода в колодце. Хотя откуда мне про колодец знать?
Однажды после особенно бурной и долгой ссоры, она целый день на кухню носа не казала. Тот, который стол притащил, заскочил на минутку, хлеба кусок отрезал, томатной пастой намазал да съел, а её нет, как нет: ни пирогов не печёт, ни даже малышке ничего не варит. Были б у меня ноги, я б сорвался, в комнату к ней побежал; были б у меня руки, я б по волосам её гладил; были б у меня губы, я б ей шептал: «Не плачь, всё образуется!» Но нет у меня ни рук, ни ног. Кстати, вы заметили, я себя теперь мужским родом считаю. Окно, стекло – из всех бездушных существ – самое бездушное, потому как бесполое, средний род – ни то, ни сё. А когда любовь во мне проснулась (завидуйте, люди!), я себя мужчиной позиционирую.
Так я горевал целый день, не зная, что это ещё не беда, а только полбеды. На следующее утро суета в квартире: Анна Ивановна туда-сюда шмыгает, дверью хлопает; как и я, что происходит, не понимает. Девчонка пару раз выбежала, но заполошная какая-то, на меня не глянула, хотя я старался, как мог: еле-еле луч солнца среди хмурых туч поймал, да тот так и не пригодился. Но вот и входная дверь хлопнула, и вижу: внизу у подъезда девчонка в машину садится, кулёк с малышом-грачонком бережно на коленях умащивает, а водитель сумки да узлы в багажник кидает. Уехала машина. Из свинцовых туч снег повалил (это в мае-то!), и град, величиною с кулак, посыпался. А мне только в радость! Хоть бы какая из градин стекло моё разбила, пусть бы оно осколками на землю осыпалось. Где вы мальчишки с камешками? Не добросят до четвёртого этажа…
Вот так моя жизнь мужская закончилась. Я снова только окно. Окно на коммунальной кухне. Покрываюсь пылью снаружи, жирным налётом изнутри. Никто мои стёкла более не моет, только иногда Анна Ивановна подоконник волглой тряпкой протрёт. А этот, который давным-давно стол на металлических ножках притащил, и не появляется почти. Иногда пельмени из картонной пачки, на которой ложка нарисована, сварит, да и всё. И берёза во дворе словно скукожилась и посерела, и небо чаще смурное. Что впереди? Пустота.
Но однажды на асфальтовой дорожке, уходящей к шоссе, появилась моя любимая дробненькая девчонка, ручки-веточки! Не верилось, казалось, что чудится, но это была она! В незнакомом синем пальтишке, с сумочкой на плече, в блестящих лаковых туфлях. Подошла к качелям, подняла голову и посмотрела на меня. Тусклые стёкла мои ничего не отразили, только форточка дрогнула от ветра. Она улыбнулась и помахала мне рукой.
В темноте