«Возвратимо, князь, возвратимо! Твое уныние, твоя пламенная душа, возвещают мне, что година наказания Божия для Руси миновалась! Подобных твоим мыслей не могли иметь ни дед твой, ни прадед. Ты предназначен к подвигам великим, ты рвешься за пределы тесных свар и междоусобий княжеских…»
Исидор замолчал.
«Говори, говори, продолжай! – воскликнул Шемяка. – Ты угадываешь меня! Ах! Нет! высказываешь мне то, что я чувствовал и не умея сказать!»
– Да, Русь должна восстать, и скоро восстанет в величии, силе и славе! Я предугадал это, я оставил родину и назвал Русь моим отечеством, чтобы употребить все силы мои к ее восстанию, и чести, и славе. Как первосвященник Руси, как сановник в числе первых святителей вселенной, с крестом в руке пойду я тогда перед вами. Посмотри, что теперь Орда, что Литва? Будь теперь, явись теперь в Руси Мстислав Галицкий, соедини он души и сердца, поставь себя выше смут и междоусобий… О, князь Димитрий Юрьевич! Мстислава ли вижу в тебе я или юношу, который, утомясь в цвете жизни, уже предвидит конец жизни своей в келье инока?
Шемяка затрепетал, как будто новое чувство вспыхнуло в душе его. С жаром продолжал Исидор:
– То ли был Мстислав, что ты теперь, то ли, когда в бедном уделе своем задумал он воскресить Русь православную? С горстью людей кинулся он в Новгород, и через три года потом отдал великокняжеский престол законному наследнику, решал судьбу Киева, Новгорода, Смоленска, Галича. А ты, князь, ты, когда Русь крепко восстает всюду, когда все трепещет перед Москвою, когда ты можешь передать престол Москвы в крепкие руки своего брата и сам быть Мстиславом Руси, смеешь ли ты унывать?
Шемяка молчал.
– И можно ли думать о праве какого-нибудь Василия Васильевича, о суете мира, о тщете престола, когда душа твоя не вместит дум высоких – так обширны они, не обоймет помыслов великих – так велики они! Здесь должны умолкнуть все ваши мелкие расчеты семейные. Волю Бога должен ты видеть во всех делах своих и, как орел, парить выше земли, где голодный коршун терзает цыпленка, исполняя завет, ему предназначенный!
Еще молчал Шемяка, хотя взоры его уже горели.
– И одною ли Русью ограничишь ты обзор твой? Разве, соединив крепкою рукою силу Руси, отняв у Литвы Киев, где покоятся святые предки твои, равноапостольный Владимир, предтеча, заря веры Христовой на Руси, Ольга, святые Борис и Глеб, святители и угодники Божий, нетленные на радость и утеху мира – ты не воспенишь под русскими ладьями Днепра, не возмутишь веслами русских кораблей Волги, не сдвинешь пятна с Руси, последнего гнезда Орды, и не прибьешь к воротам Царяграда щита своего, как предок твой прибил его, за пятьсот лет?
– «Щит на вратах Царяграда! – воскликнул Шемяка. – О, красноречивый отец Исидор! Не обольщай, не обольщай меня!»
– Нет! Я не обольщаю тебя, князь добрый! – сказал Исидор, и голос его изменился. – Бог видит душу мою – не обольщаю! Судьба Руси заключает в себе судьбу многих стран, и в голосе души твоей я слышу голос человека, предназначенного к великому Богом. – Слезы навернулись на глазах Исидора. – Я русский теперь; но в то же время могу ли забыть и родину мою, мудрую и славную Элладу! Она, трепетавшая некогда жителей Севера, теперь на Север простирает руки свои и отселе ждет спасения! Отвсюду обложенная врагами, гибнет Греция и погибнет, если Русь не спасет ее! Весь Запад ждет клика русского, все соединится с Русью, когда меч ее блеснет на берегах Босфора. Какое будет великое зрелище, когда тебе суждено, может быть, не на Куликовом поле, но на полях древней Трои, на берегах Кедрона и Теревинфа вознести хоругвь, предводить ратями Востока и Запада, исторгнуть гроб Христов из рук неверных, укрепить Царьград и соединить святую церковь Запада и Востока!
«Что говоришь ты?»
– То, что знаю достоверно. Римский владыка, первосвященник латинский, готов покориться православной нашей церкви; западные князья придут толпами; корабли их покроют Белое море[132 - Белое море – здесь имеется в виду Мраморное море.] и Архипелаг, когда единый восстанет и соединит в себе силу и мудрость. Император Иоанн Палеолог обнимет его как брата, и слава избранного загремит от Востока до Запада, когда он поведет от Севера спасение и величие! Бог, побораяй великому, облечет его своим громом и молниею и пошлет пред ним архангела с огненным мечом! Приди ко мне, князь, я покажу тебе Хризовулы[133 - Хризовулы (хрисовулы) – жалованные императорские грамоты на владение землями, имуществом.] Иоанна Палеолога, и буллы[134 - Буллы – наиболее важные грамоты (акты) римских пап, содержащие в себе обращения к верующим, постановления, распоряжения по религиозным, политическим, экономическим и другим вопросам.] папы Евгения. Я расскажу тебе о поприще чести, какой можно тебе удостоиться! Не говори мне о бессилии: кто одною битвою в Галицких лесах вырвал престол московский из рук врага, кто сочувствует великому подвигу предка своего Мстислава, кто видит себя выше мелких междоусобий и твердо глядит в бесконечность будущего – тот силен и велик! С тремястами воинов победил Гедеон тьмы мадиамские, и от руки слабого смертного остановилось солнце в долине Гаваонской! Неужели ты, князь, думал, что я оставил Элладу, претекал моря и пустыни, презрел уединение мудрости, странствовал в далеких пределах, чтобы простым, мирным иерархом, смиренно просидеть на святительском престоле святых митрополитов Петра и Алексия? Если инок Сергий воздвиг руки деда твоего на победу Мамая, неужели ныне, через пятьдесят лет возраста Руси, нельзя митрополиту благословить десницы вашей на победы более великие? И неужели бесплодно погибнет крепкая вера моя в спасение Эллады, в соединение церквей, в освобождение Иерусалима из среды Руси? Нет, нет! – Исидор воздел руки к небу и со слезами воскликнул: – Забвенна, да будет десница моя, да прилипнет язык мой к гортани моей, если забуду тебя, отчизна героев и мудрецов, Эллада дивная, тебя, богошественный Сион, тебя, гроб Господа! и если не возбужу и от камения глас во спасение ваше!..
Не мог более удержаться Шемяка, «Нет! это не мирская гордость. Нет! это не суета! – сказал он. – Отец Исидор! Ты раскрыл мне очи души моей, ты возбудил ее от дремоты смертной!.. Да, я чувствую, что голова моя в огне и душа не вмещает новых дум моих… Выслушай же, выслушай меня…»
Звон во все колокола, начавшийся на монастырской колокольне, показал им в это время, что вскоре начнется литургия. «Пойдем во храм! – воскликнул Шемяка, – пойдем, посмотрим, как дядя мой смело поругается миру[135 - …смело поругается миру – т. е. прощается с мирской жизнью, отвергает ее, постригаясь в монахи и уходя в монастырь.]; но я чувствую себя выше, выше!..» Он поспешно пошел в церковь. Казалось ему, что бытие его тогда обновилось, что перед ним поднялись покровы, закрывавшие от души его таинства вселенной. «Из примера дяди научусь я твердой воле, – думал Шемяка, – и проразумею будущую участь свою в его смелом желании – оттолкнуть от себя мир низкий и мелкий!..»
Более года не видав дяди, Шемяка так, как и все зрители, воображал себе величественное позорище в пострижении Константина. Каждый думал увидеть, какьгорделиво попрет ногами своими сын Димитрия Донского славу мира, блеск и величие и благоговейно преклоняясь пред владыкою владык унижением превысит других. Люди так воображают себе все великое, не понимая истинной сущности его. Тогда только ценят они величие, когда оно является в резкой противоположности с его окружающими! Так, подходя к телу великого победителя, на лице мертвого героя думают они увидеть глубокую мысль Вечности, запечатлевшую земное его бытие и с ужасом усматривают безобразный труп, изможденный смертною болезнью, обезображенный тлением, снедаемый червями, гнездящимися прежде всего там, где блистали некогда, при жизни, яркие очи великого человека!..
Умолк великий звон. Раздался звон тихий, похоронный, и сквозь толпу народа, в церкви и вне церкви находившегося, четыре инока повлекли бледное какое-то привидение. Согбенный, полузакрытый длинными, нерасчесанными волосами, в беспорядке падавшими с головы, в бедной ризе, босой веден был в церковь Константин из его келий. Грубая власяница покрывала его тело. Три раза падал он на землю, творя молитвы, пока дошел до амвона церкви. Потом пал он в ноги настоятеля; слезы текли обильно из глаз его; рыдания слышны были, замиравшие в груди его. Наконец, обратился он к народу, стал перед ним на колена и тихо проговорил: «Братия и други! Простите меня, грешного раба Божия, князя Константина, простите, кого обидел я делом, словом, помышлением!» Голова его преклонилась к земле – Константин распростерся во прахе[136 - …распростерся в прахе – т. е. встал на колени и лицом коснулся пола, земли.] и учинил народу три земные поклона.
Слезы полились тогда у всех; многие стали на колена и с земными поклонами начали молиться за смирение, оказанное в глазах их знаменитым князем. Запел протяжный, унылый хор: «Отверзитесь мне отчие объятия! Тщетно изжив житие мое, вижу неизживаемое богатство щедрот Твоих, Спаситель! Молю: не презри обнищавшее мое сердце!» – При глубоком молчании; народа прочитаны были молитвы, и настоятель громогласно начал обычные вопросы: «Зачем пришел ты, брат, и припадаешь к святому жертвеннику? Вольною ли мыслию приступаешь ты ко Господу! Не нуждою ли и насилием? Пребудешь ли до последнего издыхания в монастыре и постничестве?»
Невольный трепет проник в сердца присутствовавших, когда, после тихих ответов Константина, громогласно провозгласил настоятель увещание, или оглашение:
«Узнай, чадо мое, какие обетования даешь ты Господу Инсусу! Ангелы стоят здесь невидимо и пишут исповедание твое, и во второе пришествие Бога страшно истяжут тебя за нарушение!» Изображая тягость иночества, бедность, скорбь его, «знай, – говорил настоятель, – что враг не престанет подлагать под душу твою лукавые помыслы прежнего жития. Подумай: не раскаешься ли ты? Вспомни, что обратиться вспять тебе будет уже невозможно. Вспомни, что отречешься ты отца и матери, мира и роскоши, даже самого себя, по слову Божию: кто хочет во след Меня идти, да отвержется самого себя, возьмет крест свой и по Мне грядет! Ты будешь алкать и жаждать, нищенствовать и нагствовать, будешь укорен, презрен, уничтожен, изгнан… Надеешься ли ты на силы свои?»
После утвердительного ответа, прочитаны были поставительные молитвы, и – не стало князя Константина – имя инока Кассиана было провозглашено. Собственною рукою Кассиан подал настоятелю ножницы. Трижды отталкивал их настоятель… еще увещевал ставленика, и при унылом пении: «Господи помилуй!» – совершился обряд. Порог келии навеки разлучил Константина от мира. С крестом и зажженою свечою в руках, облеченный в черные ризы инока, стоял он, преклоненный пред царскими дверями, бледный, изнеможденный; никакого выражения страстей не видно было на лице его; не видно было и вдохновения. Глаза его не обращались к небу, хотя слезы не текли уже более из глаз его. Он казался мертвецом и в совершенном бесчувствии не произнес ни одного слова, поздравляемый, лобзаемый братиею. Настоятель повергся перед алтарем и долго в горячей молитве благодарил Бога; но Кассиан был безмолвен и неподвижен.
Шемяка не плакал, подобно другим, когда земные поклоны творил Константин перед народом, моля прощения во грехах; невнимательно смотрел он потом на весь обряд пострижения; невнимательно слушал он и пение и молитвы и увещание. Так сильно поразил его первый взгляд на дядю, его, который с душою, полною высоких дум и чувств, никогда до того времени не испытанных, пришел во храм Божий – видеть торжественное, смелое отвержение земного для небесного. Он увидел, напротив – падение силы, робкую волю, с отчаянием бежавшую от мира и с трепетом приступавшую к алтарю Всевечного. Тогда мысль о суете и слабости человека сильно врезалась в его душу. «Неужели так все должно кончиться! – думал Шемяка. – Неужели все великое только в слабости и бессилии познается? Суета суетствий! Это ли князь Константин? Это ли смелый его подвиг? Се человек! А я что же? И я дерзнул помышлять так гордо о будущей судьбе своей? Я осмеливался презирать в будущее, осмеливался мечтать о бессмертии, когда две недели жестокой лихорадки могут убить все телесные и душевные силы мои, отнять все гордые помышления и меня, изможденного и слабого, уподобить этому живому мертвецу, в котором я не узнаю князя, за год тому блиставшего радостью, здоровьем, великолепием!..»
В глубокой задумчивости стоял Шемяка. Литургия приходила к окончанию. Вдруг заметил он боярина звенигородского, пробиравшегося к нему сквозь толпы народа. Бледен и печален был сей боярин. «Не меня ли ты ищешь?» – спросил его Шемяка. – Тебя князь Димитрий Юрьевич, – отвечал боярин. – Родитель твой зовет тебя к себе. – «Еду незамедля – дай только обедне кончиться». – Нет, князь! Он просит тебя немедленно – поспеши, оставь все! – «Но, что сделалось? Скажи: здоров ли родитель?» – Нет, князь! Он очень нездоров. – Едва не воскликнул тогда от ужаса Шемяка: «Суд Божий! Не ты ли такими уроками слабости и смерти указываешь мне на тщету моих помыслов!» Но он удержался, не показал смятения, только побледнел и – «Говори, боярин, откровенно: жив ли отец мой?» – спросил тихо. – Не знаю! – прошептал боярин.
Через несколько минут Шемяка мчался во весь опор, один, без всякой свиты, прямо к Кремлю и в нетерпении бил и гнал своего летучего бегуна.
Глава VI
Кая житейская пища пребывает печали не причастна?
Кая ли слава стоит на земли?
Надпись на одной из княжеских гробниц в Архангельском соборе
Если грусть невольная одолевает сердце наше после живой радости, если мысль о ничтожестве человека налегла на нашу душу после гордой, высокой мысли, должно ли это почитать предвестием бедствия, грозящего нам? Не всегда; но – не презирайте предчувствия! Неизъяснимое, скрытое таинство заключено в этой безмолвной беседе души человеческой с будущим. Это грустный ангел, остерегающий вас… О, благоговейте перед его предостережением…
Недаром невольная грусть тяготила Шемяку, как мы видели это из разговора его с Исидором. Чуден человек тем, что все зависит от взора души его на окружающее! При весельи души его радужится пред ним будущее, цветится настоящее и воспоминание пережитой им горести покрывает прошедшее легкою грустью, похожею на радость, ярко представляя ему одно счастие былого! Но когда змея-горе сосет сердце человека – мрак облекает перед ним всю природу, темнит будущее, отравляет настоящее и клевещет на прошедшее, закрывая все его радости жалобою и горем. Заметили ль вы еще грустную игру судьбы человеческой? Как неверный друг сердца, поссорившись с вами, она вдруг, как будто раскается, спешит утешить, обласкать вас, помириться с вами… О! не верьте ей тогда, не верьте: это коварное обольщение перед побегом радости, перед разрушением счастия вашего! Ваше счастие хочет в последний раз напомнить вам о себе, дать вам почувствовать, чего вы лишаетесь, и – немилосердное! передает ваше сердце злодейке-печали!
Так и Шемяке пришлось испытать все это. Среди грустного, печального предчувствия беседа с Исидором освежила было душу его, упоила было ее думами, дотоле ей незнаемыми. Но безжалостно указала ему потом судьба на ничтожество человека в лице Константина и с злобным смехом повела его после сего в Кремль…
Что же там ожидало его? Что увидел он в Кремле? Много народа стеклось там на площадях и толпилось вокруг Кремля и около дворца, но это не были кипящие говором, шумные толпы; напротив, разделясь на небольшие собрания и беседы, отдельно, тихо, уныло разговаривал между собою народ. Многие, особливо старики, сидели и лежали на крыльцах и около стен, безмолвные, в грустном каком-то ожидании. Лошади бояр и чиновников дворских стояли в стороне, но были без всякого великолепия. Шемяка с ужасом предугадывал страшное событие и мысль, что за мгновенным порывом гордости судьба ведет его на зрелище смерти отца, как будто нарочно посмеиваясь ему – поразила князя! В то же время он помыслил, что лишается, хотя и слабого, но доброго, нежного родителя, и что будет теперь, если он скончался внезапно? – было последнею мыслью Шемяки…
Бледный, вне себя, вошел он в Большую дворцовую палату. Множество бояр и сановников, без всяких знаков пышности, сидели в сей палате в совершенном безмолвии. С изумлением увидел тут Шемяка князя Василья Ярославича, Юрью Патрикеевича и вообще всех Васильевых бояр, которые были взяты в плен, или захвачены в Москве, и находились под стражею. На лицах многих изображалась скорбь; некоторые тихо плакали, и все встали и почтительно ему поклонились.
– Что сделалось? Каков родитель мой? – поспешно спросил Шемяка.
«Он здравствует еще», – отвечал один из бояр.
– Слава Богу!
Но боярин продолжал: «Давно зовет он вас, князья, тебя и Василья Юрьевича, к себе; нам всем повещено собраться сюда; велено освободить и призвать всех бояр Василия Васильевича (примолвил боярин тихо). Мы собрались, ждем приказа – велено еще подождать – ужасная неизвестность заставляет душу ныть и сердце трепетать… Теперь у него священник с святыми дарами. О, князь, князь! До чего мы дожили!..»
Не отвечая ни слова, Шемяка пошел в комнату Юрия Димитриевича; тихо, но быстрыми шагами шел он, как будто желая скорее узнать меру своего несчастия. Все безмолвствовало вокруг Шемяки, и это безмолвие ужаснуло его, когда он подошел к дверям комнаты, где находился отец его. Дверь была затворена. Казалось, что за этою дверью ждало Шемяку будущее – и кто не ужаснулся бы, если бы ему сказали, что таинственный покров спадет в одну минуту с безвестного лица грядущей его судьбы? Невольно затрепетал и оцепенел Шемяка – «Помедли еще одно мгновение! – шептал, казалось ему, таинственный какой-то голос, – еще судьба в твоей власти; переступив этот порог, ты не будешь уже владеть ею! – Но, каждое мгновение есть, может быть, ужасный вычет из последних часов моего родителя. О Боже! Благословение, благословение его потребно мне, и от всего я отказываюсь!..» Шемяка медленно растворил дверь…
Окна комнаты были затворены изнутри ставнями. Летнее, светлое небо не было видно в этой обители скорби. Огромная, великолепная кровать великокняжеская стбяла у стены порожняя; широкая, отодвинутая от стены скамья, закрытая ковром, с одною большою подушкою составляла одр, на котором лежал в это время старец Юрий, сильный победитель, Великий князь Московский. На нем была надета белая рубашка; до половины тела закрыт он был собольим своим тулупом. Димитрий Красный поддерживал его голову; священник стоял перед ним с крестом. Глаза Юрия были закрыты. Длинные седые волосы и борода его были в беспорядке; благодушное лицо его было бледно… смертный колоколец звенел в груди.
Невольно сжались руки Шемяки. Но Димитрий Красный дал ему знак молчать. Священник оборотился к пришедшему. – Неужели все уже кончилось? – спросил тихо Шемяка. – «Нет! он сейчас говорил, – прошептал священник. – Не тревожьте его печалью, не мешайте ему». – Но лекарь, лекарь? – спросил Шемяка. Священник возвел глаза к небу. «Молитесь, – сказал он, – о блаженной, тихой кончине его. Он не велел призывать врачей и требовал только духовного врача».
Тут вдруг, неожиданно, Юрий открыл глаза и вздохнул свободнее. «Кто здесь? – сказал он. – Слышу, что кто-то пришел… Ты ли это Василий? Кто говорит здесь? Чувствую, что это голос сына! Ты ли это, Василий?»
– Нет! Это я, Димитрий, родитель! Неужели ты не узнал меня! – сказал Шемяка, повергаясь на колени перед умирающим.
Юрий хотел поднять голову, но не мог, тихо протянул руку, повел по голове Шемяки, собрался с силами и снова повторил: «А Василья нет?» Глаза его обратились к небу и наполнились слезами.
– Родитель мой! Мог ли я ожидать, оставляя тебя за три часа здрава и в силах, что увижу тебя в таком состоянии!
«Нет! Я давно уже знал, но… – Юрий улыбнулся, – зачем было тревожить вас? И без того вы нагорюетесь обо мне, бедном старике. Ты плачешь? Пора мне, чадо мое, пора! Я благополучнее теперь, благодарю Бога, что он сподобил меня приобщиться святых тайн, и видеть вас перед кончиною… Ах! как я ждал вас!» Юрий тихо пожал руку Шемяке и опять повторил: «А Василия-то все еще нет!»
– Он придет, родитель; но ты еще будешь жив и здрав для нашего счастия, для счастия всех…
«Поздно – пощупай ноги мои… они уже не принадлежат мне… Ах! Василья нет!» – он тяжело вздохнул.
– Неужели за ним не посылали? – спросил тихо Шемяка у Красного.
«Его нигде не нашли в Москве. Я послал на Ходынку[137 - Ходынка (Ходынский луг, Ходынское прле) – историческое место в Москве, находилось в районе нынешнего городского аэровокзала.]. Не там ли он, не осматривает ли дружин? – отвечал горестно Красный. – Кто думал, что так близок час кончины его!..»