О наша жизнь, где верны лишь утраты,
Где милому мгновенье лишь дано,
Где скорбь без крыл, а радости крылаты,
И где на век минувшее одно…
Почто же мы мечтами так богаты,
Когда мечтам не сбыться суждено!
Внимая глас надежды, нам поющей,
Не слышим мы шагов беды грядущей…[143 - Эпиграф – строки из элегии В. А, Жуковского «На кончину ее величества, королевы Вюртембергской».]
Жуковский
Глава I
«А што вы, слышов о моем добре, или лихе, от хрестьянина, или от иноверца, а то вы мне поведаши в правду, без примышленья…»
Договорная грамота Василия с Шемякой, лета 6948, июня 24-го дня
Более года минуло с того времени, когда оставил Шемяка Москву и отказался от всех смут и крамол княжеских. Душа человеческая подвержена сближению крайностей: дикая, пламенная любовь может переходить в бешеную ненависть; сильный жар заменяется жестоким холодом; дружбу сердечную сменяет неприязнь лютая; то, что занимало всю душу, возбуждает решительное отчуждение, когда перестанет занимать ее и оставит в сердце уголь для другого чувства. Таков человек!
И подобное сближение крайностей испытала душа Шемяки. Неукротимое кипение страстей, быстрое изменение обстоятельств, зрелище престола великокняжеского и рядом с ним гроба, мгновенно прекратившего все честолюбивые замыслы отца Шемяки, старого князя Юрия, потрясли душу его в основании. Прежде беспечный, беззаботный, потом увлеченный в вихрь волнений невольными обстоятельствами, в короткое время перегорел он сильными впечатлениями и ощущениями. Не успела и не могла душа его закалиться в честолюбии, и невольное отвращение возбудило в ней все, что переиспытал, перечувствовал Шемяка в короткое время в кружении дворской жизни, в смутах, крамолах, волнениях последнего времени. Грубые страсти, низость, вероломство душ, ничтожество и переменчивость жребия, закрываемые золотыми одеждами и великолепием, показались ему в полной, отвратительной наготе их. С презрением отказался он от всего, бежал из великокняжеского двора и скрылся в отдаленный приют свой.
Это не была, впрочем, глубокообдуманная решительность зрелой души, убежденной в суете шума и блеска, сладости мира и спокойствия уединенного, не было и то охлаждение, какое испытывает пережившая страсти свои старость или бесстрастная опытность. Нет! Шемяка оттолкнул от себя обольстительную чашу честолюбия, как ребенок, который отталкивает чашу, наполненную горьким питьем, только потому, что оно горько, без всякого сознания, не отдавая самому себе отчета: без причины любить и ненавидеть – удел юности.
С несколькими, избранными друзьями – князем Чарторийским, боярином Сабуровым и другими молодыми князьями и боярами – уехал Шемяка в Углич. Там, в дружеской, вольной общине, сказано было, что все равны перед ним и никто чинами и местами считаться не должен, В самом деле, собеседники Шемяки забывали, что живут и гуляют с внуком Димитрия Донского и повелителем своим. Каждый день начинался и оканчивался разгулкою и забавою, как будто Шемяка хотел обмануть самого себя и забыть летевшее быстро время. Управление княжеством вверено было Шемякою нескольким старым боярам отца его, не хотевшим от него отстать, любившим его за веселую доброту и светлый, хотя и беспечный ум. Иногда эти старики качали головами, когда Шемяка, смеясь, отсылал их с делами и бумагами и вместо решения дел приказывал подносить им чару крепкого меда или сажал за веселую свою трапезу. Но угличане скоро однако ж полюбили своего князя. Он не судил дел, но решал их, не справлялся с уложениями и судебниками, но клал руку на сердце и говорил: «этому быть так!» – следовал первому движению сердца и не ошибался.
Ранним утром звук рога пробуждал князя и его молодых товарищей. Они спешили вставать и собираться вместе. Двор княжеский бывал уж в это время наполнен охотниками, псарями, сокольниками, доезжачими. С появлением Шемяки все садились на коней и при шумных кликах скакали вон из города. Казалось, что только в раздолье полей и в глубине темных лесов Шемяка начинал дышать свободнее, что он хотел поскорее проехать через людские обиталища, пока еще не отворялись окна, не отпирались двери в жилищах человеческих и не выползали из них страсти, не выглядывали суеты людские. Охота, травля, скачка продолжались до самого обеда. В каком-нибудь затишье рощи или леса, на берегу ручья, располагались потом Шемяка и его товарищи. Далеко неслись оттуда клики веселья и разгульные песни. Под навесом шатра, наскоро раскинутого, на богатых коврах отдыхали и прохлаждались Шемяка и наездки его. Наскоро изготовленный охотнический обед, фляга меда или вина, обходившая кругом, веселый, шумный разговор занимали их. С закатом солнца все возвращались домой и без огня ложились спать, хорошо поужинав и прощаясь до завтра.
Редко перерывался такой порядок занятий; день следовал за днем в единообразном веселье. Только под праздники и воскресенья выездов в поле не было. Шемяка и все товарищи его уединения шли к вечерне, благоговейно слушая после того заутреню, и на другой день обедню. Во дворе княжеском собирались потом все бояре Шемяки, и нередко большой обед у князя означал праздничный и воскресный день. Тогда приглашаемы были иноки и духовные люди. За обедом уже не было шуму и песен; время проходило в благочестивых разговорах и назидательных беседах. Шемяка не был большим начетчиком и грамотеем, подобно юному брату своему, Димитрию Красному, но внимательно слушал он и любил поучения и беседы духовные. Он обогащал храмы и монастыри и был милостив и добр к монашествующей и странной братии.[144 - …странная братия – т. е. странствующие монахи, паломники.]
Иногда на несколько дней оставлял Шемяка Углич. С большою свитою смело пускался он в дремучие Белозерские леса. Тут открывалась жестокая война с дикими обитателями северных стран – медведями, волками и другими хищными их товарищами. Проведя несколько дней в беспрерывных разъездах среди тундр, озер, в мрачных, диких лесах, в опасной борьбе со свирепыми зверями, Шемяка казался довольнее, веселее. Шкуры зверей развешивались торжественными сайгаками на стенах той хоромины, где пировал по возвращению в Углич князь со своими товарищами.
Настала глубокая осень. Дождь лил беспрестанно. Грязь была ужасная. От ветров, свободно разгулявшихся в поле и в лесу, клонились и ломались верхи деревьев, стоявших сиротами, обезлиственных рукою осени. Реки волновались, взрываемые ветрами и дождями. В это время ранним утром Шемяка призвал к себе князя Чартерийского. Чарторийский нашел его мрачного, задумчивого, в сильном душевном движении ходящего по комнате.
«Князь Александр, – сказал ему Шемяка, – вели немедленно приготовить все к дальней дороге. Я еду завтра поутру, с тобою».
Чарторийский с изумлением посмотрел на него. «Чему удивляешься? – вскричал Шемяка с досадою. – Ты знаешь, что я терпеть не могу разинутых ртов, если они не для песни разинуты!»
– Князь Димитрий Юрьевич, – отвечал Чарторийский, – прости меня: твои слова для меня непонятны, и я не думал, чтобы усердие мое подало тебе повод к досаде. Твой внезапный отъезд…
«Прости ты меня, товарищ: я не на тебя сердит, и потому тебе неизвестно было мое намерение ехать, что и сам я ничего не знал до сегодняшнего утра».
– Подумай, князь Димитрий Юрьевич – как ехать в такое время? Дождь льет рекой, дороги сделались, как тесто в квашне – грязь непроходимая – и неужели в поле намерен ты отправиться?
«Нет! я еду не на охоту, а молиться».
– Доброе намерение, князь Димитрий Юрьевич. Но куда же Бог несет тебя? Разве в Суздаль…
«Нет, нет! я сказал тебе, что хочу ехать далеко, далеко, куда-нибудь на север, в леса, далее от Москвы и от Дмитрова! Разве ты не слыхал, что ночью ко мне приехали незваные гости?»
Чарторийский не смел ничего говорить. Строго запрещено было Шемякою упоминать когда-нибудь при нем о Москве, Великом князе и брате Василии Юрьевиче. Казалось, он хотел совершенно забыть, что Великое княжество и сии князья существуют в мире…
«Да, мой добрый товарищ, приехали и видно любезный брат мой и Великий князь решились опять грызться и до смерти закусать друг друга. С проклятыми ссорами своими они вечно не дадут мне покоя! Да, да, в эту ночь притащились ко мне послы московские, привезли кучу бумаг, и старики мои, бояре, обрадовались, что им опять есть случай хмурить брови, гладить бороды, думать, советовать, отсоветовать! – Шемяка вдруг засмеялся. – Право, я думаю, они рады бы снова затеять старую возню, только бы им опять можно было толковать о делах, решать и судить. У меня им мало теперь работы. Терпеть я не могу ни бумаг, ни бумажных рож! Закон написан в голове и сердце человека, и с этим законом справляться надобно, а не с пыльными хартиями. Пожалуй, если бы только слушать моих бояр, то и для крошечного моего княжества надобны б были такие же огромные приказы, как и для московского Великого…
Но вот идет моя самая думная голова, боярин Дубенский. По лицу вижу, что он досыта успел уже надуматься и плывет с полным грузом всякой всячины. Поди, вели все готовить в дорогу. Со мною поедешь ты, Сабуров – но я после расскажу обо всем…»
Старый боярин вошел в комнату, когда Чарторийский отправился исполнить приказ Шемяки.
– Что, боярин, нового? – спросил ласково его Шемяка.
«Вестей много, да и немалых», – отвечал боярин, поглаживая длинную свою бороду.
– Право? Но что же такое? Нельзя ли рассказать этого покороче?
«Послы московские приехали, государь, к тебе с важными грамотами от Великого князя Василия Васильевича. Народ, как нарочно, отобран самый хитрый – слово каждое из-за узла выпускают. Однако ж мы-таки успели их облелеять и кое-что повыспросить…»
– Право? Что же такое?
«Говорят, что новгородцы решительно уладили с Великим князем, и князь отступился от всех требований на Бежецкий Верх. Новгородцы так были рады этому, что отдали Москве Торжковское Черноборье. И говорят, будто положено считать с сохи по гривне, полагая в соху два коня и припряжь, а четверину пешцов, кожевничий чан, невод рыбачий, лавку и кузницу за соху, а плуг, ладью и соляной цырен за две; писцу будто с гривны получать мордку, а кормов с десяти сох баран, либо полоть мяса, три курицы, сито заспы, два сыра и бекарь масла; да коневьего корма пять коробов овса, в старую коробью, и три воза сена, да по две подводы от стана до стана».
– Неужели правда? – сказал Шемяка, удерживая улыбку.
«Истинно, государь! Говорят еще, что великая старица Евпраксия вельми болит и почти уже никуда не выходит из келии».
– Как жаль!
«О святителе Ионе подтверждается, что он точно определен будет в митрополиты и уже собирается ехать в Царьград. Исидор, кажется, поехал ни с чем, кроме ласковых слов…»
– Нет ли уже деток у Великого князя?
«Молчат, государь, что-то об этом. А Великая княгиня очень дескать раздобрела; князь же Великий худ и не дороднеет…»
– А! вот это весьма важно! Но не узнал ли ты, за чем именно пожаловали к нам послы московские?
«Нельзя было спрашивать об этом, государь: они таятся; мы начинать сами не хотели, а только намекали, так, мимоходом…»
– Да, для чего же было не спросить просто?
«Кто первый начнет, тот уже в проигрыше. Мы показывали вид, что нам будто и дела нет. Догадываться можно… Но тебе, государь, не угодно, чтобы об этом говорили…»
– Говори все, сделай милость!
«Чуть ли опять не затевается что-то нелюбовное между братцем твоим Василием Юрьевичем и Великим князем. Так, по крайней мере, можно догадываться».