– Садись, Морозов.
Главный редактор ушел к окну и дернул шпингалет форточки, втянул ноздрями струю сырого апрельского воздуха. Вернулся в кресло, выбил из пачки «Беломорканала» последнюю папиросу, закурил.
– Ты, Морозов, где учишься?
– В горьковском Коммунистическом институте журналистики имени газеты «Правда», – отрапортовал тот. – Заочное отделение.
– Значит, все-таки в Коммунистическом. А не в богословском или в семинарии.
– Ну зачем вы так, Валентин Михайлович. – Без лишних слов Морозов понял, куда клонит главред. – Я считаю, тема перспективная…
– Тебе кто подкинул эту тему, Морозов? – жестко перебил Кочетов. – С церковниками снюхался? В Бога решил удариться? Ты соображаешь, что идешь поперек повестки партии и правительства?
– Никто мне эту тему не подкидывал, я сам на нее вышел, – проигнорировал запугивание Николай. – По новой сталинской Конституции церковники имеют такие же права, как и все…
– Это беззастенчивое извращение смысла Конституции, запомни, Морозов! Попы сейчас пытаются совершенно превратно толковать населению смысл 124?й статьи. Внушают своей пастве, что советская власть, провозгласив свободу совести и вернув попам избирательные права, якобы примирилась с религией, признала поповскую деятельность полезной. И прочую чушь. Ты попался на их удочку, Морозов. Кто тебе этот поп… как его там… – Кочетов заглянул в отпечатанные на машинке листы с подчеркнутыми фразами. – Аристархов, поп кладбищенской церкви в Карабанове. Он тебе родня, приятель или сообщник по антисоветской деятельности?
– Ну вы скажете, товарищ Кочетов…
– Нет, ты послушай, что ты пишешь. – Главред пригасил папиросу в пепельнице и поворошил листы. Выхватил один, густо исчерканный чернилами. – «В своих проповедях на религиозных примерах он призывает к братству, миру, трудолюбию, презрению к богатству, честности, справедливости. Призывая к борьбе с пороками, закаливанию воли и направлению ее к добру, священник не только не мешает строительству нового общества, но и вносит свой малый вклад в общее дело…» Это что такое, я тебя спрашиваю, Морозов? Ты читал Конституцию? Где там сказано, что в СССР разрешена пропаганда религии?.. Дальше ты разводишь и вовсе махровую контрреволюцию. – Кочетов снова зачитал: – Мысль о совместимости социального строительства с религиозно-нравственным воспитанием высказал современный писатель Синклер в своем труде “Именем религии”»… Во-первых, откуда ты выкопал этого буржуазного писателя?
Николай выдохнул.
– Я понял, Валентин Михайлович. Статью вы не напечатаете.
– Только если умом рехнусь, как ты, Морозов. – Кочетов встал и принялся ходить по кабинету. – У нас почти заброшена антирелигиозная работа. Я имею в виду не в городе, а в стране. Даже в Союзе безбожников успокоились: много церквей-де закрыто, попы не имеют прежней силы, с религиозными предрассудками в основном покончено. Мол, огромные массы, став грамотными и культурными, освободились от разлагающего влияния церковников. Это глупая и вредная ошибка! Попы нашей успокоенностью пользуются себе во благо, активно ведут агитацию. Развернули борьбу за открытие церквей, давно закрытых по просьбам населения, готовятся к выборам в местные советы, чтобы проталкивать туда своих кандидатов. Поповщина перекрашивается, пытаясь доказать свою полезность и лояльность Советскому государству. Под этим флагом они организуют и поведут за собой темные и незрелые элементы, которых у нас еще много. А ты, Морозов, своей несознательностью, если не сказать хуже, помогаешь церковникам. У тебя есть объяснение этому?
Николай молчал. Объяснение у него, конечно, было. И даже не одно. Простая человеческая признательность. Обыкновенное сочувствие трудной, почти нищенской жизни одного из тех, кто обречен в стране социализма на вымирание. Журналистский интерес к человеку, не похожему на других. Желание писать правду о людях и их заботах, о добре, живущем в их душах. Люди, в коих нет хотя бы крупицы добра, с которой можно сделать набросок журналистским пером, Морозову были безразличны. Как и громкие достижения коммунистического строительства, которые для воодушевления народа и посрамления врагов требовалось раздувать на бумаге до необыкновенных масштабов.
К человеческим натурам, неинтересным Морозову, относился и главный редактор «Муромского рабочего». Сорокапятилетний бывший подпольщик когда-то устанавливал с маузером и мандатом советскую власть в Муромском уезде. Спустя десять лет боролся с мелкобуржуазными инстинктами крестьян, размахивая все тем же маузером и расписывая мужикам на митингах, чем колхоз лучше собственного хозяйства. В память о прошлых деяниях Кочетов носил френч полувоенного кроя, галифе и хромовые сапоги, всегда жирно блестевшие. И как объяснить такому, что антисоветский поп помог с жильем его, Морозова, родным братьям, которых советская власть оставила под зиму в дырявом сарае? Из спецпоселения для раскулаченных на Северном Урале они вернулись год назад и мыкались до осени по углам, пробуя выпросить у колхоза бывший родительский дом. Отец Алексей, сам лишившийся прихода в городе, занял место кладбищенского попа в селе и очень быстро сговорил одну из своих прихожанок, вдову-старуху, отдать мыкальщикам половину дома в обмен на мужские руки для хозяйства и огорода. Так старший из четверых братьев Морозовых познакомился с примечательной личностью карабановского священника, который за полгода службы в селе приобрел среди верующих славу чуть ли не святого угодника, среди неверующих – звание дурака-бессребреника, а у местных властей – репутацию камня на дороге, о который все спотыкаются.
– В общем, Коля, не открою тебе никакого секрета: наверху забеспокоились, что ситуация выходит из-под контроля. На самом верху, ты меня понимаешь, Морозов? – Кочетов уселся в кресло и достал из ящика стола папку с бумагами. – Из отдела пропаганды обкома спустили план публикаций на полгода. Кампания широкого развертывания антирелигиозной пропаганды должна включать… так… публикацию десяти научных лекций по астрономии и смежным наукам. Пяти статей о темном религиозном прошлом. Не менее трех – о контрреволюционных вылазках попов. Несколько штук заявлений с отречениями от Бога и поповского сана. Статьи с освещением работы Союза воинствующих безбожников. Просветительские материалы о вредной сущности церковных праздников, разных святых и тому подобного. Вот последним пунктом ты и займешься, Морозов. Если уж сам залез в тему религии. Пиши статью «Происхождение и классовая сущность Пасхи».
– Классовая сущность? – Николай страдальчески наморщил лоб.
– Пасха в этом году второго мая. Церковники, безусловно, попытаются использовать ее совпадение с советским праздником, чтобы сорвать первомайские демонстрации и другие политические мероприятия. К тому же Пасху они отмечают целую неделю. Соображай, Морозов! Целая неделя в начале мая, в самый разгар посевной. Оборот сева будет сорван, а значит, и хлебозаготовки в колхозах в этом году опять провалятся.
– Для меня это слишком сложная тема, Валентин Михайлович, – взмолился Морозов. – Разрешите мне подготовить материал о ветеранах паровозоремонтного завода. У меня есть там знакомые, и наброски уже сделал.
Кочетов задумался, машинально пытаясь вытряхнуть из пустой пачки папиросу.
– Отлыниваешь от важного направления, Морозов. Для советского журналиста это негодное качество. Боюсь, тут вылезает твоя собственная классовая сущность… – Он резко смял папиросную пачку и прицельно бросил в форточку. – Ладно, валяй про завод. Тема советских тружеников всегда у нас на марше. И припусти там воспоминаний, как эти ветераны при царе проводили Первомай. Как казаки с нагайками разгоняли маёвки и охранка зверски избивала рабочих в тюрьмах. Успеешь за неделю, выпишу хороший гонорар.
Из здания редакции Николай вышел затемно. «Собственная классовая сущность… – пробормотал он, закрываясь воротником куртки от пронизывающего ветра с реки. – Это мы еще поглядим, товарищ Кочетов, чья сущность гнилее».
3
За час до полуночи в дом постучали: громко, требовательно. Отец Алексей стоял на коленопреклоненной молитве, готовясь к завтрашней литургии. На подряснике сзади между голенями устроился, как в люльке, бездомный котенок, которого приютили дети. От внезапного и вместе с тем давно ожидаемого недоброго звука отец Алексей вздрогнул. Отложил молитвослов, повернулся к жене.
– Это за мной, – сказал он твердо и спокойно.
Даже в свете масляной лампы было видно, как побледнела сразу Дарья. Белье, которое она чинила, выпало из рук на пол. Отец Алексей трижды перекрестился на образа, осторожно разбудил котенка и пошел открывать.
Короткий обмен фразами, донесшийся с крыльца избы, совсем не походил на разговор тех, кто ходит по ночам арестовывать, с тем, кого не первый раз арестовывают. Это немного успокоило жену священника, она вышла в крохотные сенцы.
– Ну что, пустишь в дом-то, Алешка?
– Да-да, конечно. Даша, это Василий, мой старший брат! – радостно обернулся к жене отец Алексей. – Понадобится угощение!
– Не хлопочи, хозяйка, – остановил ее гость. – У меня все с собой.
В доме он выставил на стол из карманов пальто две бутылки крепленого вина, из сумки-планшета достал завернутый в холстину кусок сала и полбуханки черного хлеба.
– Ну… обниматься не будем, батюшка? – с усмешкой спросил старший Аристархов. – Ни тебе, ни мне должность не позволяет. Ты поп, я коммунист, вместе нам не сойтись.
Отец Алексей жадно разглядывал брата. За пятнадцать лет, что они не виделись, Василий огрузнел, посолиднел гладким широким лицом. Привыкши распоряжаться, смотрел еще более начальственным взором, в котором, однако, скопилась непроходящая, многолетняя усталость и… читалось явно различимое выражение брезгливости. Не к стоящему перед ним брату-священнику, не к скудной и тесной обстановке убогого жилья – а как устойчивое и неизменное отношение к любому жизненному факту, привходящему в обозримую действительность.
– Что ты говоришь, Вася, я рад тебя видеть и обнять. Ведь ты мой брат, и ты спас мне жизнь.
– Все же не будем. – Гость, не снимая пальто, сел на табурет у стола. – Давай выпьем, Алешка. Как раньше, когда ты был не поп, а гонял по русской словесности гимназистов в Архангельске.
– Прости, Вася. Пить я сегодня уже не буду, завтра мне служить… Даша, посмотри, как там дети. Пускай спят, и ты посиди с ними. – Отец Алексей мягко взял жену за плечи и подтолкнул к смежной комнатке, прикрытой на входе лишь тяжелой стеганой занавесью.
– Знал, что побрезгуешь, – кивнул старший брат. – Ну ничего. Вино это ты прибери, тебе сгодится на твои обряды. А у меня свое топливо.
Он достал из-за голенища сапога плоскую флягу, отвинтил крышку и плеснул в подставленную братом кружку светлую жидкость. Тотчас выпил, поднес к лицу буханку и втянул запах.
– Вот так, Леша. Ты небось и не знаешь, что я теперь второй секретарь Муромского райкома.
– Тебя поздравить или…
– Или, – отрезал Василий. – Да ты садись… С двадцатого года перебирался из кресла в кресло. Сперва наверх… Все выше и выше… – он усмехнулся, – стремим мы полет наших птиц… Теперь в обратную сторону, по накатанным рельсам. До меня накатанным, многими рухнувшими партийными карьерами. Это ссылка, Алексей. А там и… арест, тюремный подвал, пуля в затылок.
– Как же ты…
– Ты не бойся. Никто здесь не знает, что поп Аристархов – мой дорогой любимый братишка. Из города я затемно выехал, тут меня никто не видел. Ах ты ж… – Василий несильно ударил кулаком по столу. – Говорил ведь тебе тогда, не становись попом, попы при коммунизме не нужны. Теперь расхлебывай. Лишенцем был, налогами душат, в нищете живете? В лагере три года дуриком отсидел? Местные чекисты в райотдел тебя таскают, грозят новым арестом?.. Я про тебя много знаю, Лешка, хоть и не виделись. Но ничего для тебя сделать не могу. Самого подвесили на крючочке. – Он снова налил и выпил. – Ну рассказывай, как ты жил эти годы. Хочу от тебя самого услышать.
– Тяжело жил, Вася, скрывать не буду, – вздохнул отец Алексей. – Господь, однако, облегчает бремена неудобоносимые. Слава Богу, дети все выжили, ходят в школу…
Василий покачал пальцем перед лицом брата.
– Из холмогорского лагеря смерти не твой Бог тебя вытащил, а я. Иначе гнили бы сейчас твои кости в яме на безымянном острове в куче других белогвардейских костей.
Отец Алексей хотел было возразить, да передумал. Коротко, излишне сухо, будто не с родным братом говорил, а со следователем райотдела НКВД, изложил все, что пережила семья за пятнадцать лет.
После холмогорского концлагеря бывший преподаватель гимназии Алексей Владимирович Аристархов еще пытался найти место учителя, но советской единой трудовой школе не нужны был ни словесники, ни помеченные ярлыком «белогвардейского прихлебателя». Через три года он принял сан и приход в селе под Нижним Новгородом. Обустроили дом, завели огород и скотину. Ненадолго. С началом колхозной эпопеи их раскулачили: просто-напросто выселили из дома с тремя детьми в двадцать четыре часа. Старшего сына выгнали из школы. Приют нашли в соседней деревне у полуглухой старухи, которая знать не знала, что сельсовет и милиция запретили давать кров поповскому семейству. Через полгода отца Алексея арестовали, вменили антисоветскую агитацию и подрыв колхозного строительства. Три года лагеря в пермских лесах: от пеллагры и цинги, косивших заключенных, спасся чудом. Семья голодала – лишенцам не полагалось даже хлебных карточек. Кое-как прокормиться можно было только в городе, и Дарья с детьми уехала в Муром – здесь жили в ссылке знакомые. Устроилась на фанерный завод, стала трудящейся, получила продуктовые карточки. Одиннадцатилетний Миша снова начал учиться в школе. Ютились в съемном углу в пригородной слободе, спали на полу, подстелив тряпье. Весной, едва сходил снег, искали на колхозных полях невыбранную перезимовавшую картошку. Она была черная, гнилая, и лепешки из нее получались такие же черные. Мать посылала детей в лес собирать липовые почки и березовые сережки, растирала их и добавляла в муку, пекла хлеб. На прокорм шла любая съедобная трава, корни лопуха. Летом радость: ягоды, грибы. Младшие, дочь и сын, бегали в лаптях, деньги на ботинки были только для Миши. В тридцать четвертом году отец Алексей освободился, приехал в Муром и перевез семью в железнодорожный поселок при станции, который местные называют Казанкой: церковное начальство дало ему приход. Но два года спустя городские власти храм закрыли, здание приспособили под заводские нужды. Отца Алексея позвали служить в Карабаново, в небольшую церковь при кладбище, одну из двух в селе. Другая, большая, давно стала клубом, а в кладбищенской как раз освободилось место священника. Предыдущий настоятель сделался расстригой, объявил через городскую газету, что религия и Бог – обман и сам он всю жизнь дурманил трудящихся.
– Тебе, Лешка, тоже надо снять с себя рясу к чертям, – сказал Василий. – Иначе пропадешь.