– Знаю, что не ты. Где б ты школьную тетрадь взял и чернила. А тех, кто клеил, не видел ночью?
– Я ночью не тут. У меня берлога в другом месте. Я только к шестичасовому поезду прихожу.
– Ну ладно, гангстер. Не передумал насчет моего предложения? Я все еще могу устроить тебе жилье.
– В деревне? – Мальчишка скривил губы. – Чего я там не видел? Жратвы-то там нет.
– А в городе к монашкам пойдешь жить? Их тут много, пустят. Моя сестра с ними договорится.
– Еще чего! – Федька соскочил с лавки и быстро пошел прочь. – Покедова!
– Погоди. Есть небось хочешь? Я груз оформлю, по пути заеду домой. Нинка тебя накормит.
– Да не, у меня дела. – Беспризорник запихнул руки в карманы штанов и болтающейся походкой отпетой шпаны направился к железнодорожному поселку.
Часть I
Бунтари
1
Апрель 1937 г., с. Карабаново, недалеко от Мурома
Весенний день в разгаре, а ситцевые занавески на окнах плотно задернуты. С улицы никто не подглядит, что в избе отпевают покойницу, не разнесет слух на все село. Была бы умершая богомольной старушкой, прожившей жизнь в религиозных предрассудках и церковном дурмане, как у советской власти зовется вера Христова, никому бы и в мысли не пришло следить, что там отец Алексей делает в доме усопшей: отпевает или, может, чаи из самовара гоняет да родных ее утешает на свой поповский манер. Но покойная была женщина молодая, тридцати лет на свете не прожила, заведовала колхозной избой-читальней. А самое главное – мужем ее был директор карабановской семиклассной школы Дерябин Сергей Петрович, человек образованный, неверующий и, как водится у директоров, партийный.
От него-то, убитого горем мужа, и задернули занавески. Да от назойливых сельсоветчиков и комсомольцев, которые своих мертвых погребают со скоморошьим ритуалом. Прознают про отпевание – прибегут, со страшными криками уволокут гроб прямо из-под кадила, только б не дать совершиться честному церковному чину. Отец Алексей поправил на груди широкую белую епитрахиль и пошел вокруг стола с гробом, мерно взмахивая кадильницей. Затянул негромко привычное:
– Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков…
Фимиам прозрачными струями поплыл по горнице. Подпевали две старухи в черных платках – мать усопшей и дальняя родственница. Более никого в доме не было.
– Со духи праведных скончавшихся душу рабы Твоей, Спасе, упокой, сохраняя ю во блаженной жизни, яже у Тебе, Человеколюбче…
Хлопнула дверь в сенях, и по этому резкому, будто злому, звуку отец Алексей тотчас понял, что явились ожидаемые неприятности. Вдовец ли директор, который должен быть в школе, как-то прознал, или в сельсовет все же донесли, теперь неважно. Докончить начатое вряд ли дадут.
– Эт-та што за черт?.. – громыхнул сиплым надсаженным голосом председатель колхоза Лежепеков, встав на пороге полутемной, с горящими свечами, комнаты. Он грозно обвел ярым взором одного за другим – священника и старух. – Вредительство? – И сам же себе ответил: – Поповское вредительство над советским человеком! Над упокойной женой директора школы товарища Дерябина. Кто позволил?!
– А вам, товарищ Лежепеков, какое дело до этого? – невозмутимо поинтересовался отец Алексей.
– Я тут власть! – Председатель колхоза мощно дохнул негодованием, в котором священнику послышались нотки перегара. – А ты, поп, вредитель!
Обвинение отца Алексея не обескуражило. Лежепеков был помешан на выявлении в своем колхозе вредителей, которые все время срывали план хлебозаготовок и строительства новой жизни в селе. Когда дело касалось простых колхозников, свои обвинения Лежепеков обычно подкреплял кулачной расправой, на которую был скор. Однако поговаривали, что и доносами в органы на тех, кому кулаки его не опасны, председатель не брезгует.
– Тогда вам должно быть известно, что Церковь отделена от государства и советская власть не препятствует совершению церковных треб верующими. Убирайтесь!
– Ты… – Лежепеков выкатил глаза и наставил на священника палец. – Мне?! На моей территории?.. Я тебе давал разрешение на поповские обряды, а? Или подлец Рукосуев дал тебе разрешение?..
– Какая такая твоя территория? – Старуха-родственница резво обошла стол с гробом и сердито надвинулась на председателя. – Бесстыжие твои глаза, Яков Терентьич! Иди свою жену учи, как в колхозе работать. А то она у тебя скоро с печи перестанет слезать, только и знает, как нарядами щеголять перед колхозной голью… Иди, иди, ирод, не гневи Бога…
Вытянутый палец Лежепекова вместе с рукой вдруг затрясся и сместился в сторону. Взор стал еще более выпученным. По лицу, красному от гнева, разлился внезапный испуг.
– Эта… эта… чего она?
Отец Алексей быстро обернулся. В гробу сидела усопшая, держась руками за обитые тканью стенки. Болезненным, страдающим взором она смотрела на священника. Ее мать, охнув, перекрестилась и, как подкошенная, осела на лавку.
– Что это вы делаете, батюшка? – чуть хриплым голосом произнесла ожившая покойница.
– Я… – Отец Алексей откашлялся, собираясь с мыслями. То, что еще десять минут назад женщина была неоспоримо мертва, не вызывало никаких сомнений. Колхозный фельдшер накануне выписал справку о смерти. Теперь столь же несомненным и очевидным было возвращение умершей с того света. – Я пришел соборовать вас, Анна Григорьевна. Ваша болезнь…
– Нет, тут что-то не то. – Женщина стала неловко выбираться из гроба. – Вы сюда для другого пришли, батюшка.
Плача, с протянутыми руками к ней двинулась мать, помогла сесть на стол, затем встать на ноги. Вторая старуха, ругавшая Лежепекова, заголосив «Батюшки-светы…», выметнулась со страху из избы. Председатель колхоза, подбирая и тут же роняя нижнюю челюсть, опять уставился на священника.
– Ты… поп… Ну ты… отец… Фокус-покус… – Мозг Лежепекова напряженно работал, пытаясь найти нечто определенное и незыблемое, за что можно было бы зацепиться и ухватиться в этой невозможной ситуации, когда мир вокруг и твердь под ногами расползались клочьями религиозного дурмана. В конце концов он выдал единственное, что закрепилось в его уме со времен церковно-приходской школы: – И-зы-ди!..
Сам же, исполняя свой наказ, на деревянных ногах, притихший и осоловевший, Лежепеков вышел во двор.
Отец Алексей, опомнясь, возгласил начало благодарственного молебна. Мать воскресшей сунула ей в руку горящую свечу с бумажной юбочкой, усадила на лавку. Сама встала рядом и тонким старушечьим голосом, ошеломленно-радостная, подпевала:
– Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе!..
Отец Алексей сосредоточенно вел молебен, не давая набухающим, как весенние почки, мыслям и произносимым словам разлетаться в разные стороны. Соединяя их в одно, воспаряющее ввысь, в небеса, целое – умную молитву, сердечное благодарение, хвалебное изумление пред явленным чудом.
– Что здесь происходит?! – Вопрос растерянного, запыхавшегося человека в перекосившемся, криво застегнутом пиджаке не застал священника врасплох.
– Вот ваша жена.
Взяв мужчину за локоть, отец Алексей подвел его, размягченного душой и ослабевшего плотью, к женщине. Дерябин с глухим стуком упал перед ней на колени и обнял за ноги.
– Аня!..
Не стесняясь чужим присутствием, он затрясся в сухом плаче. Исхудавшие руки женщины прерывистым птичьим движением гладили его по спине.
* * *
В соседней избе за крепким забором с резными воротами выпивали и закусывали двое. На столе было небогато: водка и соленые огурцы. Похвастать съестным обилием в такое время мало кто мог, если не выбился в начальство. Андрей Кузьмич Артамонов, работник плотницко-столярной артели, мужик башковитый и образованный, с четырьмя классами училища за душой, средь бела дня обычно не пил, разве лишь по большим праздникам. Но повод прилучился самый располагающий: редкий гость в доме, а кроме того, выходной день, и потому Андрей Кузьмич не скупился на балагурство, подкрепленное стопкой-другой-третьей. Веселым человеком он был от природы, а жесткая рука советской власти в колючей рукавице лишь закалила его неунывающее жизнелюбие, сделав непробиваемым.
У печи на табурете были сложены две пары изношенных до дряхлости ботинок с оторванными подметками. По вечерам Артамонов подрабатывал починкой обуви.
– Образцы сии тяжкой народной жизни, – кивнул он на башмаки, – взять бы да выбросить. Иного не заслуживают. Да как их выкинешь, если другой обувки в нашей Советской стране не найти? В газете, допустим, пишут: стахановец Иванов делает на фабрике «Скороход» две тыщи пар обуви. Где же они, эти две тыщи? Никто не знает. В магазинах нету! Ни калош, ни валенок, не говорю о парусиновых туфлях. Нашему брату мужику в лаптях ходить. А рабочему классу в чем догонять и перегонять Америку? Босиком догонять легче! Это мы уже смекнули и с расспросами, как да почему, к советской власти не лезем. Ученые мы теперь. Потому как расспросы, сомнения и подозрения в наше время – предмет обоюдный. Я до артели служил учетчиком в рабочем снабжении. Воровство сплошное, а поди заикнись про это хоть в стенгазете. На тебя же его и оформят. У вас на складе гортопа дрова крали?
– Не знаю.
Степан Петрович Зимин в родное село вернулся с месяц назад. До этого шесть лет провел в ссылке и в лагере, освободился прошлой осенью. Зиму прожил в городе, потому что своего дома в селе у Степана Петровича больше не было. Отняли, когда посадили его с женой и детьми на пустую телегу, а потом увезли на поезде в казахские пески. Колхоз не ужился с Зиминым, колхозу было нужно его имущество.
– Правильно, что ушел оттуда. Сторожить – не для тебя. Сторожу наган полагается, а тебе наган как бывшему кулаку выдавать нельзя, а то еще пойдешь с ним свергать советскую власть. А ворованные дрова все равно на тебя повесят.
– Начать хочу все сначала, – в который раз повторил Зимин, угрюмо сжимая в широкой заскорузлой ладони пустую стопку. – Чтобы дом был, жена, детишки… Свое хозяйство.