– Это было, Плешивцев. Вспомни удельный период: вспомни в позднейшее время Тверь, Новгород, Псков…
– Это совсем не то! это были усобицы! это были внутренние неурядицы! это…
Ясно было, что Плешивцев окончательно начинает терять хладнокровие, что он, вообще плохой спорщик, дошел уже до такой степени раздражения, когда всякое возражение, всякий запрос принимают размеры оскорбления. При таком расположении духа одного из спорящих первоначальный предмет спора постепенно затемняется, и на сцену бог весть откуда выступают всевозможные детали, совершенно ненужные для разъяснения дела. Поэтому я решился напомнить друзьям моим, что полемика их зашла слишком далеко.
– К вопросу, господа! – сказал я, – Вопрос заключается в следующем: вследствие неудач, испытанных Францией во время последней войны, Бисмарк отнял у последней Эльзас и Лотарингию и присоединил их к Германии. Имеет ли он право требовать, чтобы жители присоединенных провинций считали Германию своим отечеством и любили это новое отечество точно так, как бы оно было для них старым отечеством?
– Не Бисмарк, а народ! понимаешь! не германское государство, которое воплощает собою Бисмарк, а германский народ!
– А народ германский, стало быть, имеет это право?
– Имеет.
– На каком же основании?
– А на том основании, что его нравственная физиономия выше, нежели нравственная физиономия какого-нибудь эльзасца, воспитанного в растлевающей французской школе!
– Послушай! но ведь это своего рода дарвинизм, своеобразный, но все-таки дарвинизм. По твоему мнению, организм более нравственный имеет право порабощать организм менее нравственный?
– Не порабощать, а преображать, просветлять. Для развращенного, лишенного нравственной подкладки эльзасца это не порабощение, а просветление. Да-с.
– Но кто же судья в этом деле? кому принадлежит право решать, какой организм более нравствен и какой организм менее нравствен!
– Судья в этом деле – совесть самого более нравственного организма, его собственное сознание принадлежащего ему права и как результат этого сознания – успех.
– Так что, если, например, ты признаешь себя относительно меня и Тебенькова более нравственным организмом, то ты имеешь право просветлять нас по всей твоей воле?
– Имею-с.
– И немцы имеют право сказать эльзасцам: отныне вы обязываетесь любить нас?
– Имеют-с. И не только имеют основание теоретически заявить об этом праве, но и достигать его осуществления. И достигнут-с.
– Так что ежели эльзасцы будут продолжать упорствовать…
– То они докажут этим, что для них нужна школа. И получат ее.
– Mais с'est juste ce que je dis:[442 - Я так и говорю (франц.)] люби не люби, а подплясывай! – вставил Тебеньков.
– Но ты забыл, душа моя, что присоединение Эльзаса и Лотарингии есть результат войны, что шансы войны подвержены множеству случайностей! ты забыл, что случайности эти одинаковы для всех и что таким образом и Чебоксары могут подвергнуться процессу просветления… Опомнись!
– Не случайности, а пути провидения! Слышишь! Я не признаю случайностей! Я знаю только провидение!
– Но Чебоксары?..
Это был крик моего сердца, мучительный крик, не встретивший, впрочем, отзыва. И я, и Плешивцев – мы оба умолкли, как бы подавленные одним и тем же вопросом: "Но Чебоксары?!!" Только Тебеньков по-прежнему смотрел на нас ясными, колючими глазами и втихомолку посмеивался. Наконец он заговорил.
– Господа! – сказал он, – к удивлению моему, я с каждым днем все больше и больше убеждаюсь, что как ни беспощадна полемика, которую ведет против меня наш общий друг Плешивцев, но, в сущности, мы ни по одному вопросу ни в чем существенном не расходимся. Он требует для человека почвы, и я требую для человека почвы. Он признает, что есть известные основы, без которых общество не может существовать, и я признаю, что есть известные основы, без которых общество не может существовать. Он уважает религию, и я уважаю религию. Он консерватор, и я консерватор. Разница между нами заключается в том, что я употребляю некоторые выражения, которые не по душе Плешивцеву, а он употребляет некоторые выражения, которые не по душе мне. Но смею думать, что это только диалектические особенности, ибо, ежели резюмировать наши убеждения в кратчайшей форме, отрешив их от диалектических приемов, а особенно ежели взять во внимание те практические применения, которые эти убеждения получают, проходя сквозь горнило департамента, в котором мы оба служим, то, право, окажется, что вся наша полемика есть не что иное, как большое диалектическое недоразумение. Мы оба требуем от масс подчинения, а во имя чего мы этого требуем – во имя ли принципов «порядка» или во имя "жизни духа" – право, это еще не суть важно, Blanc bonnet, bonnet Blanc[443 - Что в лоб, что по лбу (франц.)] – вот и всё. Следовательно, нам нужно только отказаться от некоторых мудреных и малоупотребительных выражений – и все недоразумения исчезнут. Не правда ли, Плешивцев? Скажи по совести, ведь мы можем подать друг другу руки?
Сказавши это, Тебеньков протянул Плешивцеву руку, но последний не принял ее.
– Ну, нет! Это стара штука! – сказал он, – это спор старый! Он еще при Петре начался! Тут не одними мудреными словами пахнет! Тут есть кой-что поглубже!
– Очень жаль, что наружное разномыслие наше должно продолжаться без срока, хотя, повторяю, разномыслие это чисто наружное и отнюдь не мешает полному внутреннему нашему единомыслию. Да, мой друг! что ни говори, а все эти «подоплеки», все эти "жизни духа" – все это диалектические приемы того же устава благочиния, во имя которого ратую и я. Тебе по сердцу «просветление», мне – "административное воздействие", но и в том и в другом случае, в конце концов, все-таки прозревается военная экзекуция. Тебе нравится московский период государства российского, мне нравится петербургский период государства российского, но оба и несомненно мы имеем в виду одну и ту же государственность. Не правда ли?
Ответа на этот вопрос не последовало.
– Итак, будем продолжать. Ты говоришь: "Эльзас-лотарингцы обязываются примириться с тем положением, в которое поставили их результаты войны, и не имеют права ссылаться на старое отечество, когда сила обстоятельств подарила их отечеством новым". Я говорю: "Эльзас-лотарингцы обязываются примириться с тем положением, в которое поставили их результаты войны, и не имеют права ссылаться на старое отечество, когда сила обстоятельств подарила их отечеством новым". Воля твоя, но мы говорим совершенно одно и то же!
– Ты позабыл исходные пункты… малость!
– То есть некоторые диалектические приемы…
– Нет, не диалектические приемы, а исходные пункты! Понимаешь! Исходные пункты!
– Ну да, я их-то и называю диалектическими приемами. Потому что если б наши исходные пункты были действительно разные, то и результаты их были бы разные. Но этого нет, а следовательно, при одинаковых результатах, какая же надобность знать, откуда кто отправляется: с Плющихи ли в столичном городе Москве, или с Офицерской в столичном городе Петербурге?
Это было ясно. В сущности, откуда бы ни отправлялись мои друзья, но они, незаметно для самих себя, фаталистически всегда приезжали к одному и тому же выходу, к одному и тому же практическому результату. Но это была именно та «поганая» ясность, которая всегда так глубоко возмущала Плешивцева. Признаюсь, на этот раз она и мне показалась не совсем уместною.
– К делу, Тебеньков, к делу! – сказал я, – говори, правы ли, по твоему мнению, члены германского рейхстага, так весело насмеявшиеся над Тейтчем?
– То есть, вот видишь ли: я никогда не одобряю неделикатности, и, по мнению моему, смеяться над огорченным человеком, во всяком случае, непростительно. C'est bourgeois, c'est mesquin.[444 - Это мещанство, это мелко (франц.)] Но я не могу все-таки не сказать, что в настоящем случае смех имеет в свою пользу смягчающие обстоятельства. Помилуй! что же может быть постылее, как назойливость по поводу выеденного яйца! Люди занимаются делом, обсуждают новый закон о книгопечатании, предпринимают реорганизацию армий и флотов, а к ним лезут с протестами против бесповоротного удара судьбы!
– Но как же все это согласить с тем… ну, с тем циркуляром… в котором любовь к отечеству…
– Ah! mais entendons-nous, mon cher![445 - Но согласимся, дорогой мой! (франц.)] Отечество любить обязательно, но необходимо все-таки объяснить себе, что такое это обязательно любимое отечество?
– Что же, по-твоему, это отечество?
– Eh bien, nous у arrivons.[446 - Вот мы и добрались до сути (франц.)] Возражая Плешивцеву, я упомянул о необходимости иметь точные сведения о географических границах. По моему мнению, вот вещь, необходимая для совершенно ясного определения пределов ведомства любви к отечеству, вот вещь, без точного знания которой мы всегда будем блуждать впотьмах.
– Так что, например, болгары, сербы… при настоящем положении границ Турецкой империи… должны считать Турецкую империю своим отечеством и должна любить ее?
– Позволь на этот раз несколько видоизменить формулу моего положения и ответить на твой вопрос так: я не знаю, должны ли сербы и болгары любить Турецкую империю, но я знаю, что Турецкая империя имеет право заставить болгар и сербов любить себя. И она делает это, то есть заставляет настолько, насколько позволяет ей собственная состоятельность.
– Но это ужасно! стало быть, если граница России идет до Эмбы, я должен любить ее до Эмбы? а ежели эта граница идет только до Урала, то я должен любить только до Урала?
– C'est triste, mais e'est vrai.[447 - Печально, но это так (франц.)]
– Но Чебоксары?! Опомнись, душа моя! Ведь географические границы – дело наживное! Ведь таким образом Ветлуга, Малмыж, Чебоксары…
На этом наш разговор кончился. Мы пожали друг другу руки и разошлись. Но я уверен, что даже в холодной душе Тебенькова не раз после этого шевельнулся вопрос:
– Но Чебоксары?!
В ПОГОНЮ ЗА ИДЕАЛАМИ
Ежели мы, русские, вообще имеем довольно смутные понятия об идеалах, лежащих в основе нашей жизни, то особенною безалаберностью отличается наше отношение к одному из них, и самому главному – к государству. Даже люди культуры, как-то: предводители дворянства, члены земских управ и вообще представители так называемых дирижирующих классов, – и те как-то нерешительно и до чрезвычайности разнообразно отвечают на вопрос: что такое государство? Одни смешивают его с отечеством, другие – с законом, третьи – с казною, четвертые – громадное большинство – с начальством. Одни, чтоб отделаться от вопроса, прибегают к наглядным примерам: Швеция – государство. Великобритания – государство, Франция – государство и проч. Другие говорят: «Государство! смешно даже спрашивать, что такое государство!» Третьи таращат глаза, точно их сейчас разбудили. А если, сверх того, предложить еще вопрос: какую роль играет государство в смысле развития и преуспеяния индивидуального человеческого существования? – то ответом на это, просто-напросто, является растерянный вид, сопровождаемый несмысленным бормотанием. Одним словом, из всего видно, что выражение «государство» даже в понятиях массы культурных людей не представляет ничего определенного, а просто принадлежит к числу слов, случайно вошедших в общий разговорный язык и силою привычки укоренившихся в нем. А так как с подобного рода словами обыкновенно обращаются очень неряшливо, то выходит, что выражение, само по себе требующее определения, делается, вследствие частого употребления, определяющим, дающим окраску целой совокупности жизненных подробностей. Из коренного слова «государство» являются производные: «государственность», «государственный», которыми предводители дворянства щеголяют в клубах и на земских собраниях без малейшего стеснения, точно так, как бы слова эти были совершенно для них понятны.