– Нет, я правда не понимаю, о чём вы.
– То есть не было ни темницы, ни наказания? Меня никто не избивал, мне всё приснилось?
Златовласка некоторое время молчала, задумчиво опустив глаза. Я внимательно наблюдал за ней, и в меня понемногу начало вкрадываться сомнение: может, она действительно ничего не понимает, то есть не знает? Слишком уж непритворно её удивление. Чёрт знает…
– Не могли бы вы поподробнее рассказать об этой темнице и о том, что там произошло? – сказала она наконец.
Теперь задумался я. Почему бы и не рассказать? По крайней мере, можно будет понаблюдать, как она отреагирует на всё это и что скажет. Пожалуй, стоит даже немного приврать или что-нибудь утаить… Вдруг она клюнет и выдаст себя? А если не рассказывать, ситуация вообще нисколько не прояснится. Ну не приснилось же мне всё это, в самом деле! Нет, в это я поверить не мог.
– Хорошо, – ответил я, скинул с себя одеяло, сел и в общих чертах рассказал о произошедшем, умолчав о том, что в темнице не было двери, и местами разбавив правду: где преувеличением, где откровенным вымыслом.
Златовласка выслушала мой рассказ, ни разу не перебив меня – даже когда я сказал, что она оскорбляла мою жену на пару с Лжешапокляком. По её лицу и взгляду я понял только то, что она встревожена ещё сильнее, чем до моего рассказа, но что конкретно её тревожило – было не ясно. Когда я закончил, она тяжело вздохнула и сказала:
– Есенин, во-первых, ощупайте своё лицо. Вы сказали, что вам сломали нос и всё такое, так проверьте.
Недоумевая, почему мне сразу не пришло это в голову, я провёл рукой по лицу. Всё было в порядке: нос не сломан, никаких гематом и прочих увечий. Чудеса. Так что же, неужели мне всё приснилось?!
Я растерянно уставился на Златовласку.
– Быть не может… Таких реальных снов не бывает.
– Можно было бы списать всё на действие успокоительного, но мы пользуемся препаратами, которые не дают никаких побочных эффектов, – с непонятной мне горечью в голосе произнесла она.
– Ничего не понимаю.
– Я тоже. Что касается Шапокляка… Он жив, хотя и не совсем здоров после учинённых вами побоев, и просил вам передать, что вы оправдали его ожидания и поступили правильно, но не всегда открытые глаза видят больше закрытых.
– И что это значит? – спросил я, окончательно перестав что-либо понимать.
– Понятия не имею. Я не собираюсь лезть в ваши дела. Разбирайтесь сами. Но без применения физической силы, хорошо? Насилие – удел животных, Есенин. Вы должны это понять. Все должны это понять. Иначе мы просто уничтожим друг друга, – серьёзно как никогда сказала Златовласка.
– Это утопия, – с радостью зацепился я за отвлечённую тему. – Разум не может нейтрализовать чувства. А если бы и мог, что бы из этого вышло? Человек как чистый разум? Как дух святой? Царство божье на Земле? Я могу допустить, что если не будет голода, сексуального влечения и прочих физиологических нужд, короче говоря, если у человека не будет чувствующего тела, то не будет и насилия. Но тогда человек будет не человеком, а чем-то другим, роботом или искусственным интеллектом. Или, как хочет того христианство, ангелом. А что, по сути, ангелы как чистый дух и бестелесный искусственный интеллект – это почти одно и то же. Вы случайно не христианка?
– Нет, я так же далека от христианства, как вы от философии. Источник насилия не в чувствах, а в разуме, в его неправильном применении. Всё, что нужно сделать – а это, поверьте, очень много! – направить разум в правильное русло. Животные живут насилием, потому что у них нет разума, они не способны проникать в суть явлений. А мы – люди, существа разумные, мы вникаем в жизнь, именно поэтому вы сейчас сидите на кровати в тёплом доме, а не в какой-нибудь пещере. Подумайте об этом.
Она произнесла всё это ровным, спокойным голосом, но нахмуренные брови выдавали её с головой. Я невольно улыбнулся.
– Теперь поговорим о вашем наказании, – продолжила Златовласка, не ответив на мою улыбку. – Гиппократ решил так: вы проведёте здесь как минимум две недели, начиная с сегодняшнего дня. За это время вы должны написать десять стихотворений о насилии и небольшое эссе на тему "Поэзия как лекарство от насилия". Если не уложитесь в срок, останетесь здесь ещё на неделю, и так до тех пор, пока всё не напишете. Если качество стихов нас не устроит, вам прибавится по два дня за каждое некачественное стихотворение.
– Ничего себе, – усмехнулся я. – Ну хорошо. А если я не буду писать? Просто плюну и всё. Будете меня всю жизнь тут держать?
– Нет, зачем? Мы просто запретим вам свидания с женой – до тех пор, пока вы полностью не излечитесь, – сухо ответила она, затем добавила более тёплым голосом: – Поймите, Есенин, мы не желаем вам зла. Наоборот, мы хотим вам помочь. Что плохого вы находите в наших требованиях? Разве творчество – это зло?
– Плохого… Плохо то, что вы хотите заставить меня писать. Не думаю, что можно сотворить что-нибудь шедевральное или просто ценное вынужденно…
– А вы пробовали? Да, мы вас заставляем, но только потому, что вы нарушили наш закон. Можно было бы, конечно, обойтись обычным заключением, но мы стараемся смотреть дальше и глубже. Сами рассудите: кому наши требования принесут больше пользы? Мы стараемся не для себя.
– Хорошо, я попробую, – ответил я, обдумав её слова. – В общем-то, вы правы: это будет намного полезнее для меня, чем просто сидеть и ждать, когда кончатся эти две недели. Но вот вопрос: что, если у меня не получится? Вдохновение не приходит по приказу.
Златовласка улыбнулась.
– Я уже сказала: не напишете в срок, останетесь ещё на неделю. Не напишете за эту неделю, прибавится ещё одна. Напишете плохо, скажем, пять из десяти стихотворений – пробудете ещё десять дней. Каждое стихотворение должно состоять минимум из шестнадцати строк. Впрочем, если вы сумеете создать шедевр из меньшего количества строк, мы не будем против. Тему вы поняли, да? Насилие и всё, что имеет к нему отношение. Писать об этом вы можете что угодно, даже хвалебные оды, но не как угодно – в первую очередь мы требуем от вас качества. К эссе мы не станем подходить слишком строго, но и откровенной халтурой не удовольствуемся.
– Понятно. Хорошо, я попробую, – повторил я и усмехнулся: – Интересно, вы всех так наказываете?
– Скажем так: вы не первый. А теперь мне пора, да и вам нужно поесть.
Она встала.
– Так, что касается всего остального. Кормить вас будем три раза в день. Одежду вам принесут чуть позже. Туалет, – кивнула она на правую дверь. – Там же ванная. Вроде бы всё. Если есть какие-то вопросы, задавайте их сейчас.
– Вопросы… Что вы думаете о государстве? – спросил я, пристально вглядываясь в её лицо.
– О государстве? – удивлённо переспросила Златовласка. – О каком государстве?
– О любом. О государстве как о системе.
– Это имеет какое-то отношение к вашему пребыванию здесь? Если нет, прошу меня извинить, мне некогда философствовать. К тому же ваш вопрос некорректен: у всякого государства – своя система.
– А вот в темнице вы или кто-то вашим голосом высказывал совсем иные взгляды, – предпринял я последнюю попытку уличить её во лжи, хотя уже осознал безнадёжность этой затеи.
– Ах вот оно что! – ухмыльнулась она. – Прошу прощения, сударь, что в ваших снах я не такая, как на самом деле. Очень сложно, знаете ли, контролировать своё астральное «Я»: оно что хочет, то и вытворяет. Я уже всё перепробовала: и уговаривала, и на цепь сажала, а оно всё равно улетает в чужие сны. Не знаю, что и делать, стыдно уже перед людьми…
– Это был не сон… – не очень уверенно начал я.
– Нет, Есенин, это был сон, – раздражённо перебила Златовласка. – Это так же очевидно, как то, что сейчас вы не спите. До свидания.
Больше ничего не сказав, она вышла.
Первые несколько дней тянулись мучительно долго – наверное, потому, что я привыкал к одиночеству и не знал, куда себя деть. Стихи не сочинялись: вдохновение, несмотря на все мои старания его привлечь, так ни разу и не посетило меня. Но, может быть, то, что называют вдохновением, правильнее было бы назвать выдохновением? Что такое вдохновение? Это безудержный как извержение вулкана выплеск накопленных мыслей, чувств, воспоминаний, фантазий – в виде того или иного творчества. Не вдох, а выдох нового. Не зачатие, а рождение.
Писать эссе мешала отвратительная рассеянность. Большую часть времени я лежал на кровати и барахтался в своих мыслях, как щенок в открытом море. Иногда вставал и ходил по комнате, но это быстро надоедало.
Три раза в день дуболомы приносили еду. Кормили хорошо, но мало. В ответ на мой вопрос: «Нельзя ли накладывать побольше?» Робокоп невозмутимо отчеканил, что сытость – враг искусства. Я ухмыльнулся и спросил, какой дурак ему это сказал. Он молча вышел.
Зато с кофе проблем не было. На следующее утро после моего пробуждения Терминатор – как я понял позже, они с Робокопом менялись каждый день – вместе с завтраком принёс чайник, работающий на батарейках, банку растворимого кофе и полную сахарницу. Собственно говоря, часов у меня не было, окон тоже, поэтому о времени я узнавал только от помощников, которые полностью оправдывали данные им мной имена. Несколько раз я пытался их разговорить (не затем, чтобы что-нибудь выведать, а от скуки), пока наконец не понял, что лучше уж разговаривать с самим собой. Нет, они не всегда молчали, но неизменная механистическая монотонность в их голосах вгоняла меня в уныние. Такое чувство, что им было абсолютно всё равно, как всё равно машине или роботу. Хотелось бы мне посмотреть, как бы они себя повели в минуты смертельной опасности…
Прошло пять дней (и ровно неделя после расставания с Изи), а я выдавил из себя всего одно четверостишие, которое качественным можно было назвать только с натяжкой. «Если так пойдёт и дальше, я надолго здесь застряну», – сказал я себе в понедельник вечером незадолго перед тем, как потерять своё «Я» в мире снов. Вряд ли, конечно, эти слова как-то на меня повлияли, однако на следующее утро, не успев толком проснуться, я почувствовал громадное воодушевление, которое в итоге вылилось в пять неплохих стихотворений – и это всего за один день! Среда получилась менее плодотворной, но всё же я написал ещё два стихотворения, а также первые строки для оставшихся трёх. В четверг воодушевление стихло, и выдохновение, залившее мой разум, как реки в половодье заливают поля, возвратилось в свои берега. Нет, я не перестал писать, просто теперь уходило больше времени на обдумывание каждой строчки. В пятницу начал эссе: я уже знал, что хочу сказать – оставалось только упаковать это знание в правильные слова, а это и есть самое сложное, именно поэтому не все могут быть писателями и тем более философами.
Очень не хватало прогулок на свежем воздухе, хотя нельзя сказать, что в комнате было душно или плохо пахло. Но я скучал по солнечному свету, по лесу, по шуму ветра, ласкающего кроны деревьев, по шелестящему скрипу кузнечиков, по стрекотанию сверчков и пению птиц – по всем тем вещам, которые приобретают огромную ценность, только когда ты их лишаешься, а в остальное время лишь изредка обращаешь на них внимание. Непонятно, почему мне не разрешали выходить; все просьбы выпустить меня на улицу хотя бы на десять минут разбивались о железобетонное «не положено», оно же встречало все мои последующие «почему» – как встретила бы стена деревянный молоток. Сначала я надеялся, что придет Златовласка и мне удастся договориться с ней о прогулках, но время шло, а она всё не появлялась, и я смирился с "безвыходностью" своего уединения.
У меня было достаточно времени, чтобы обдумать всё произошедшее, начиная с инцидента с Шапокляком, и сделать кое-какие выводы, то есть не совсем выводы, скорее, предположения, предположения пугающие, отвратительные, которые мне очень хотелось выбросить из головы, но голова своевольничала и не желала исполнять моё желание. Оставалось только попытаться опровергнуть эти предположения, и я решил, что сразу после изолятора поговорю с Шапокляком, хотя и не представлял ещё, как это осуществить, чтобы ненароком не выйти из себя. Затем… впрочем, мне было неясно, что затем: всё зависело от разговора с Шапокляком.
После этого что-то во мне изменилось. Какое-то странное, граничащее с равнодушием хладнокровие охватило меня. Может, оттого, что я разработал примерный план действий и перестал блуждать вслепую в чаще мыслей, догадок и предположений.
Что касается темницы, то я так и не смог поверить, что она мне приснилась, но объяснить, зачем нужно было обставлять всё именно таким образом, тоже не смог. Какую цель они преследовали, пытаясь уверить меня в том, что мне всё приснилось? Почему на моём лице не осталось никаких следов? Ответов у меня не было. Что ж, быть может, Шапокляк что-нибудь знает и об этом…
Златовласка появилась в среду утром – это был последний день моего заключения. Я написал всё, что требовалось, и написал неплохо, насколько я мог судить. Но насколько могли судить они? И могли ли они вообще судить? Как бы там ни было, мне ничего не оставалось как отдать на их суд свои творения и дожидаться вердикта.