Ему хотелось вернуться в Питер. Где-то через полгода, на конференции в Москве я попросила знакомого доктора передать В.Р. привет и сообщить, что его статья вышла в нашем сборнике, а в ответ услышала, что Ермолаев умер в самолете по пути в Ленинград, куда его пригласил профессор Н.В.Путов во вновь организованный институт пульмонологии.
Постепенно у начальника созрела мысль сделать меня начмедом. Он высказал ее мне и услышал отказ. Я подумала, что может быть и резолюция Натальи Александровны на мою операцию была не без заказа. Но не привык Н.Н. отступать перед препятствиями. Он повел постепенную осаду. Когда начмед уходила в отпуск, меня назначали на замену. К экспертизам я непременно привлекалась. С отчетом в горздрав посылали меня, за оборудованием на завод – тоже. Старшая сестра учила меня выписывать спирт:
– Вы что делаете? Пишите 6 литров.
– Но нам надо только три!
–– Так ведь наполовину срежут! Вот три и получится! А то как мы работать будем?
Мне очень нравилось, когда она говорила:
–-И вообще, я сторонница против этого!
Закончилось все тем, что начальник позвал меня к себе и заявил следующее:
– М-Мадам, я п-предлагаю вам заместить должность старшего хирурга госпиталя. Хочу предупредить, что я даже не п-пробую вас на эту должность. Я бы предпочел на нее Наталью Александровну. Но у меня пустует ставка. Ее могут отнять. А при том у вас хороший характер – вы умеете поладить и с младшими, и со старшими. Так что с завтрашнего дня приступайте.
Насчет старших и младших начальник не ошибся. Хамства я не терплю. В высшие сферы никогда не стремилась, мне там трудновато дышать, воздух там разреженный. Свое дело я знала и смолоду была приучена к добросовестности в работе. Младший персонал всегда уважала, сестры обычно платили мне тем же. Со всеми у меня отношения были ровными. А с молодняком мы дружили на равных. Постоянную неприязнь я чувствовала только со стороны заведующей нашим отделением. Когда через несколько лет после возвращения я приехала в командировку и зашла повидаться в госпиталь, не удержалась и спросила Кето Давыдовну:
– Кетуля! А почему вы меня так не любили?
Ответ был мало вразумительный, но в ее отношении я тогда не ошибалась: старшим было обидно, что теперь за нами уже не угнаться. Но не мы же в этом были виноваты!
Старший хирург – это не начмед, практическая хирургия остается при мне. Кроме того, зарплата поднималась чуть не вдвое: 120 рублей по курсу 1961 года против 72х у врача. Я согласилась. Назавтра приступила караулить ставку. Народ это принял спокойно. Кроме того, о решении возвращаться домой честно предупредила начальника. Он мне, естественно, не поверил.
Наряду с легочными в госпитале выполнялись и операции на сердце. Впрочем, «операции» – это не совсем верно. Николай Васильевич Путов делал только комиссуротомии. Это был по тому времени, наверное, самый молодой профессор в советской медицине. Ему было 32 года. Докторскую диссертацию он защитил на материале военной травмы в период Корейской войны, в которой мы не участвовали, и куда его брал с собой проф. Колесников. Впервые я увидела Н.В. в ВМА, когда в 1957 году приехала на рабочее место учиться эндотрахеальному наркозу. Мне очень хотелось посмотреть операции на сердце. В свободную минуту я отправилась в операционную, где по расписанию должны были делать комиссуротомию. В предоперационную быстро вошел молодой человек в робе, маске и фартуке, наклонился над кастрюлей со щетками, зубами через маску снял крышку, достал щетку, тем же способом кастрюлю закрыл и обернулся ко мне. Я едва успела закрыть разинутый от удивления рот – это в академии–то, в клинике, основанной Пироговым!
– Доктор! Вы сейчас свободны? – обратился он ко мне.
– Да.
– Помойтесь, пожалуйста! Помогите мне на комиссуротомии.
Я снова разинула рот от изумления.
– Но я никогда не видела этой операции!
– Вы, ведь, врач?
– Да.
– Так вы все-таки лучше, чем слушатель (имелся в виду студент 4го курса академии). Заодно и посмотрите.
Вот так, бывает, повезет человеку совершенно неожиданно. Делали операцию вдвоем. Все я посмотрела, к великому своему удовольствию.
Второй раз удивил меня Н.В. уже в госпитале. На стол уложили молоденькую девушку с митральным стенозом 3й степени. В то время только что появилась у анестезиологов закись азота, которая может вызвать внезапную остановку сердца. У пациентки после первого же вдоха эта остановка и возникла. Н.В. мылся, а ассистенты ждали его уже помытые. Мы остолбенели. Что надо было делать? Закрытый массаж сердца? Бессмысленно из-за стеноза. Стимулировать тоже нельзя. И тут Н.В., не обрабатывая операционное поле, в мгновение ока сделал торакотомию, через левое ушко вручную расширил митральное отверстие и начал открытый массаж сердца. Никто из нас и оглянуться не успел. Сердце запустилось. Девочка выжила. Приходя в отделение, она представлялась:
––Здравствуйте! Я Катя, это у меня была клиническая смерть.
Я оговариваюсь, это было в 1960 году, а не теперь, когда технологии в кардиохирургии достигли невероятных успехов. Для нас операции на органах груди были совершенно новой страницей. К грудной клетке до появления эндотрахеального наркоза и подходить боялись.
Наше поколение жило в эпоху, когда очень многое начиналось на наших глазах впервые. И часто приходится удивляться: ведь это так просто, почему же не догадались раньше? А теперь можно многие манипуляции выполнять при помощи торакоскопа, что значительно облегчает состояние больного. Но до этого прошло полвека. А тогда делали разрез на грудной клетке с пересечением реберных хрящей, которые срастаются плохо. Больные после операции на каждом вдохе ощущали, как хрящевые отломки щелкают по типу метронома. Самым страшным осложнением был кандидоз, поражение грибком в результате неумеренного применения антибиотиков. Для профилактики гнойных осложнений вводили огромные дозы пенициллина и стрептомицина, других препаратов тогда не было. Их лили и в плевральную полость. Лечили кандидоз препаратами йода и большими дозами витамина С. Результаты были очень скромными.
Анестезиологи первые годы работали на отечественных наркозных аппаратах, которые изготовлял Ленинградский завод «Красногвардеец». У аппарата была непочтительная кличка «козел». Его клапаны категорически не работали без подложенной под них спички. Весь некурящий персонал носил их в карманах. Кроме того, клапаны были тонкие и постоянно выходили из строя. Будучи «старшим», я раз в неделю ездила на завод. Вслед мне неслось:
– Люда, клапана не забудь!
–– Иглы длинные !
И по ходу моего визита я запихивала в карманы все, что плохо, и даже хорошо, лежало. Как меня на проходной не обыскали ни разу, ума не приложу. То-то было бы позору! Поди доказывай, что уворовал не себе, а на пользу страждущих. Думаю, что при тогдашнем общественном строе с производства тащили все, по принципу: если сейчас и не надо, то потом может пригодиться. Появился и термин «несуны» – тоже сугубо социалистический. Рукастые умельцы телевизоры из унесенных деталей собирали. Один наш приятель, показывая такой продукт, подчеркивал, что «ничего такого особенного в телевизоре нет». Это надолго осталось в виде поговорки.
Очень нравился мне порядок поступления в госпиталь торакальных больных. В определенные дни в поликлинике работал консультативный прием: терапевт, хирург и рентгенолог. Они коллегиально решали, куда должен поступить больной. Для неотложной операции он сразу госпитализировался в хирургию, для дообследования – в терапевтическое отделение, туда же отправлялись пациенты с двухсторонними процессами в легких. Таким образом, больного не гоняли неделями по разным кабинетам, а сразу решали все проблемы. В хирургии был штатный терапевт, который работал на постоянной основе.
В общем отделении и на дежурствах мне приходилось делать и полостные и травматологические операции, благо по травме на том уровне подготовка была. И тут произошли события, в результате которых появился глубокий интерес к патологии печени.
Первый случай привел нас в полное недоумение. Вполне адекватная интеллигентная больная в перевязочной без всякого повода закатила пощечину Кириллу Канцелю, врачу внимательному и человеку достойному. Через некоторое время пациентка опомнилась, пришла в ужас и не знала, как извиниться. Мы не могли понять, что было причиной столь странной реакции. Она за три дня до этого перенесла холецистэктомию. Операция прошла без осложнений. Не сразу я разыскала упоминание о печеночной недостаточности с энцефалопатией, но тогда она расценивалась как необратимое состояние, а наша больная благополучно выписалась.
Надо сказать, что в то время в Ленинграде лучшая медицинская библиотека была в ВМОЛА. Как в МХАТе, она начиналась с вешалки. Если в клинику надо было раздеваться с номерками, то, идя в читальню, вы снимали в маленькой раздевалке верхнюю одежду и топали по лестнице наверх, нимало не заботясь о сохранности ваших вещей. Это вполне соответствовало духу учреждения. В библиотеке дежурный библиограф спрашивал, какая литература вам надобна, и здесь у меня был ключик – я передавала привет от Семена Юлиановича. Тут сбегался весь персонал, я отчитывалась по состоянию профессора на текущий момент, и мне выдавалась вся самая последняя периодика. Учителя моего и там обожали. Я обнаружила новые сообщения, в которых печеночная недостаточность представлена была как нарушения функционального порядка.
Второй эпизод был еще интересней. В госпиталь перевели из инфекционной больницы отца нашей коллеги по поводу желтухи с подозрением на рак желчных путей. Болезнь Боткина, как тогда называли гепатит, была отвергнута. Дочь попросила меня оперировать. Во время операции я никакого препятствия оттоку желчи не нашла. Надо заметить, что в начале 60х годов других методов диагностики, кроме рентгеновского аппарата в темной комнате, не было, и контрастирования – тоже. На всякий случай я наложила холецистоеюноанастомоз и на том операцию закончила.
Сказать, что я была обескуражена – ничего не сказать. Особенно меня расстраивала родственница, которая меня благодарила и целовала, а я не знала, куда деться от стыда. Обеих можно понять. Она была счастлива, что рака не оказалась, а мне было тошно, потому что я не знала, чем болеет пациент. А потом стало еще хуже. У больного не снижался билирубин, т.е. не проходила желтуха, а ведь я желчные пути разгрузила. Так я поджаривалась на горячей сковороде неделю, после чего очень понемногу, но билирубин пошел вниз, а больной – на поправку. Но и тут меня подкараулила уже известная проблема – у пациента тоже произошел поворот по фазе. Он стал требовать корреспондента «Известий», чтобы прославить меня на весь Союз. Насилу я дождалась, когда можно его было выписать.
Мои попытки что-нибудь найти в литературе не увенчались успехом. И только когда я вернулась в Пермь, Семен Юлианович встретил меня с порога рассказом об очень интересном событии. Он оперировал двух женщин с желтухой предположительно опухолевого происхождения, у которых не было видимых препятствий, и он наложил им холецистостомы. Обе поправились, желтуха у них прошла. Он думает, что это холестатический гепатит. После этого рассказа профессор протянул мне международный «Хирургический архив» с соответствующей статьей. В те времена докторам наук можно было выписать один раз в год зарубежную монографию или годовую подписку на иностранный журнал на сумму в 30 золотых рублей (как выяснилось позже, из всех наших бумажных денег золотом была обеспечена только красненькая «десятка»).
В этот год С.Ю. выписал «Хирургический архив», где статью и обнаружил. Её написал доктор Варко, практический врач, который не побоялся сообщить о своих ошибках при операциях по проводу желтух. Он предположил, что патология объяснялась лекарственными гепатитами после применения гормональных контрацептивов, транквилизаторов, анаболиков и др. Кстати, этого журнала во ВМОЛа не было. Так началась моя работа по патологии печени, а иностранная литература мне уже не досталась. Когда я защитилась, эту льготу как раз передо мной и закрыли.
Уже в Перми я получила от моего пациента письмо. Он писал, что мне, вероятно, будет интересно узнать (знал бы он, как было интересно!), что после моей операции у него было 27 приступов колики, его оперировали в Академии. Сняли мой анастомоз, убрали желчный пузырь, и теперь ему стало намного легче. Мне стало легче тоже. Я уже знала, чем он болел. А анастомоз с желчным пузырем накладывать при неонкологических процессах вообще нельзя, это ведет к развитию холецистита.
Но все это было потом. А в госпитале шло все своим чередом. Мы дежурили по городу, но организация была не такая, как в Перми. Посчитав свободные места, дежурный врач звонил на центральный пункт эвакуации по скорой помощи и сообщал:
– В Госпиталь инвалидов еще 3х человек! – И вешал трубку.
В Академии было еще интересней. Оттуда сообщали:
– Нам один аппендицит, одну прободную язву, и можно непроходимость.
Требование обычно выполнялось. Все остальное везли в городские больницы. Алкоголиков доставляли в «отделение пьяной травмы», где дежурил в дополнение к медицинскому персоналу милиционер. В мою бытность в Ленинграде еще не было отделений реанимации. Они появились позже, и Семен Юлианович немедленно послал меня на рабочее место во ВМОЛа на кафедру военно-полевой хирургии, которой тогда руководил профессор Беркутов. Я прослушала очень интересный цикл для врачей. Его проводил полковник Л.А.Сметанин. Там я получила новые тогда сведения о травматическом шоке, его патогенезе и лечении, что мне очень пригодилось в преподавании военно-полевой хирургии, а к организации отделения интенсивной терапии С.Ю. остыл.
Во время работы в госпитале мы не часто посещали заседания хирургиче ского общества, но одно мне запомнилось надолго. Доклад делал академик генерал-лейтенант профессор П.А.Куприянов. Он только что возвратился из Америки с конгресса. Я хочу уточнить, что это теперь в Америку ездят и туристами и на конгрессы и по обмену. В 60х годах прошлого века поездка в Штаты была равносильна полету на Марс. В зале негде было яблоку упасть. «Висели на люстрах». Петра Андреевича недаром звали заграницей «русским лордом». В его облике и манерах сказывалась потомственная «военная косточка», воспитание и врожденное благородство. Он подробно рассказывал о стране, медицине, новых методиках, а столицу называл Уошингтоном. Для нас это было окном в незнакомый нам мир.
Работа работой, но наша госпитальная молодежь не чуждалась и развлечений. Мы собирались у Алаговых, Виталия Кофмана. Однажды все были приглашены на дачу в Юкки на день рождения начальника. Я нередко заходила по-соседски к Зарифе. Ее муж Алексей был военным врачом, сестра работала ассистентом на кафедре химии в ЛГУ. У Зары была маленькая дочка Фатима, будущий профессор-филолог, и чудесная бабушка Елизавета Васильевна, которую я часто вспоминаю. Она во время войны нашла в эвакуации своих внучек, детей единственной дочери, погибшей в блокаду, спасла их и вырастила. Это осетинское семейство было проникнуто русской культурой – надо было послушать, как они поют есенинские песни. Меня привлекала их органическая интеллигентность, доброжелательность и сердила излишняя ранимость и самоедство Зары. При этом обе сестры отлично знали родной язык и общались с диаспорой. Мы сейчас далеко друг от друга, но когда встречаемся, никогда не ощущаем времени и расстояния, которые отделяют от предыдущей встречи.
Теплые отношения были у меня с Лилией Алексеевной Фомичевой. Она попала в госпиталь сразу после отработки и была начинающей. Я поддерживала намерение начальника сделать ее помощницей. После моего отъезда он назначил ее начмедом. Н.Н. прожил после этого недолго. Зная, что время его уходит, он просил ее закончить то, что сам не успел. Лиля не подвела. Она пробыла в должности целую жизнь. Когда я приехала в Питер через 20 лет и повезла в госпиталь своего сына-студента, она провела нас по старому корпусу и показала два новых семиэтажных. Госпиталь превратился в мощное многопрофильное учреждение, учебную базу. Закончилось все, как обычно: пришел новый руководитель, превратил дело лилиной жизни в коммерческое предприятие, а ее уволил по сокращению штатов, не сказав простого «спасибо». Теперь мы общаемся по телефону.
Наше житье в Ленинграде было в основном завязано на работе. Но от бытовых проблем никуда не денешься. На Красной улице мы жили в коммуналке, которая располагалась на задах старинного особняка. Фасад его выходил на Набережную Лейтенанта Шмидта. Тыл помещался на Красной. Вход во двор сняли в картине «Депутат Балтики», из него в метель профессор Полежаев выходит читать лекцию матросам. Когда я впервые вошла в узкий двор, мне навстречу высыпало цыганское семейство в полном составе. И я подумала: «ну, вот, в Питер приехала». Вот в этом доме я воочию убедилась, каким образом война изменила понятие «ленинградец». Район был вполне «достоевский». Все старинные дома превращены в «вороньи слободки» – коммуналки, а населял их трудящийся люд отнюдь не петербургского происхождения. После блокады и эвакуации старых жителей осталось очень мало. В основном публика прибыла из соседних областей. И появилось новое слово «скобари» – «мы скобские», заявляли псковичи. Термин немедленно закрепился наряду с «гопниками» и «гопотой». Небольшое количество аборигенов картину почти не меняло, а скорее подчеркивало эту грустную перемену.
Подъезд наш был раньше лестницей черного хода, такой узкой, что хороший чемодан не пронесешь. Прихожая, она же кухня с двумя газовыми плитами, она же коридор, который продолжался до самой набережной. С нашей стороны там были две большие комнаты. В одной жила семья из трех поколений с главой-алкоголиком. Другая комната была разгорожена на три фанерными перегородками. По бокам жили одинокие старушки, а в среднем помещении – одноногий невоенный инвалид, тоже беспросыпный пьяница. Если первый алкаш был тихим и прятал четвертушки в бачке над унитазом, то этот не скандалил, только когда спал. Бедным бабулькам не только было слышно каждое слово, но и непрерывно несло перегаром. Когда мой муж, возвращаясь с работы, вытаскивал соседа из ямы и на себе волок его по лестнице, тот крыл матом почему-то евреев, считая их причиной всех его неприятностей.