– Ложь, ложь и ложь! Вы не знаете Маруси! – вскричала я, и обычная сдержанность покинула меня разом.
– Послушайте, Влассовская, не будьте ребенком, не горячитесь, – и она положила мне на плечо свою изящную аристократическую руку, – сознайтесь: Запольская поступила пошло и глупо! Месть – скажете вы… Прекрасно… Я понимаю месть, понимаю и признаю закон древних «око за око»… Но пусть эта месть будет достойна и благородна! А тут… Натыкать булавок в стул учителя! Бог знает что такое! То же убийство из-за угла! Унизительно и мерзко!
Я хотела возразить ей – и не могла. Я сознавала, что Нора была по-своему права.
– Но послушайте, – начала я снова, далеко уже не прежним убедительным тоном, – послушайте, Нора… Пусть Краснушка провинилась, пусть… но за что же такое наказание? У нее старик отец, бедный учитель… Это убьет его… Послушайте… вы должны поправить все это: пойдите к Maman и попросите ее не исключать Марусю.
– Никогда! – холодно оборвала меня Нора и, помолчав секунду, заговорила снова: – Запольская не ребенок. В семнадцать лет надо уметь рассуждать. Она знала, на что шла, затевая историю, и должна или покаяться чистосердечно, или понести должное наказание.
– Но вы можете спасти ее, Нора, – уже молила я, чуть не плача, – княгиня послушает вас, если вы попросите за Краснушку.
– Глупо вы рассуждаете, Влассовская. Поймите же одно: я выше всего в мире ставлю убеждения. Мои убеждения запрещают мне поступить так, как вы просите. И я не сделаю по-вашему. Вам не понять меня, конечно! И это грустно.
Действительно, я не могла понять ее, эту великолепную Нору, с ее убеждениями, идеалами и бессердечием, возмущавшими всю мою душу.
Печально поникнув головою, я направилась в класс.
Еще у двери я заметила в нем необычайное оживление. Девочек не было на местах. Все они сгруппировались у кафедры, на которой стояла Fraulein Hening.
– А-а, Люда! – кивнула она мне. – Хорошо, что ты пришла! Я должна сообщить классу очень печальную новость.
Я придвинулась к кафедре в ожидании ее слов.
– Дети, – произнесла Кис-Кис, – мне очень тяжело, что история с булавками может закончиться очень, очень печально…
– Как? Что такое? Что еще случилось? – послышались тревожные голоса девочек.
– Monsieur Терпимов серьезно болен. Булавка попала ему в сухожилие и вызвала местное воспаление. Он может остаться калекой на всю жизнь: если болезнь усилится – придется отнять руку.
Тяжкий вздох ужаса вырвался из 40 юных грудей. Сорок девочек побледнели, как смерть. Но их волнение и бледность были ничто в сравнении с состоянием Запольской. Маруся закрыла лицо руками и глухо рыдала надрывающими душу сухими рыданьями без слез.
ГЛАВА XIV
Черные дни. Неожиданная выходка. Прощение
Это были сплошные, беспросветные дни мучения, тоски, ожидания… Мы почти не ели, и казенные обеды уносились нетронутыми со столов старшеклассниц. Мы чувствовали себя чуть ли не убийцами злополучного Терпимова, и никакие шутки, никакие радости не шли нам на ум. На Марусю страшно было смотреть. Глаза девочки ввалились и горели лихорадочным огнем, губы подергивались судорогой… Искорки в глубине ее зрачков сверкали как никогда… Мы ежедневно утром и вечером бегали в швейцарскую и, вызвав величественного на вид швейцара Петра, спрашивали его шепотом:
– Лучше господину Терпимову? Узнайте в учительской, ради Бога, Петр, лучше ли ему!
Петр узнавал и приносил один и тот же ответ, что господин Терпимов болен и находится все в том же положении.
– Господи, – после каждого такого ответа шептала в исступленном отчаянии Маруся, – Господи, не допусти! Смилуйся надо мною, Господи!
И она давала обет за обетом: и вышить пелену в институтскую церковь, и поехать на богомолье по прибытии в свое село, и отслужить молебен целителю-угоднику, и множество других. Самый факт ее исключения, казалось, перестал быть важным для нее.
– Пусть выключают, – говорила она, – лишь бы он не умер и не остался бы калекой!
В классе говорили шепотом, точно больной лежал тут же. Поминутно девочки отпрашивались у классных дам «пойти помолиться», и постоянно можно было видеть две-три коленопреклоненные фигуры на церковной паперти, молившиеся о здравии раба Божия Александра.
И Господь, казалось, тронулся нехитрыми молитвами бедных девочек. Однажды вечером вошел в класс швейцар Петр и принес радостную весть:
– Господину Терпимову лучше. Он встал с постели.
Трудно было описать ту бурю восторга, которая охватила нас. Мы кружились как безумные по классу, бросались в объятия друг друга и целовались так, как, наверное, не целовались в дни Светлой Христовой Пасхи.
– Ему лучше! Он выздоровеет! Мы не будем преступницами! – лепетали мы без умолку, смеясь и плача.
Классная дама была не в силах удержать нас и хоть сколько-нибудь укротить нашу дикую радость.
Шум и крики продолжались до тех пор, пока не прибежала насмерть перепуганная, вообразившая новый бунт у первоклассниц Еленина и не оставила всех нас поголовно без шнурка в следующее воскресенье. Наказание несколько отрезвило девочек, и мы сократились. Но не надолго.
Дней через пять Терпимов должен был давать свой первый урок в старшем классе.
Это новое событие совпадало с кануном того дня, когда бедная Маруся Запольская должна была покинуть институт… Но и она думала об этом первом уроке выздоровевшего Терпимова не меньше других и как бы вовсе забыла о том, что назавтра ее ждала новая жизнь, полная забот, волнений и лишений.
Мы шумели и жужжали не умолкая целое утро. Уроки батюшки, любимого историка Козелло и физика Русе, изо всех сил надрывавшегося пояснениями элементов Бунзена и Граве, прошли без всякого внимания… Отвечали невпопад, из рук вон плохо… Все томительно ждали следовавшей за завтраком большой перемены, после которой был назначен урок Терпимова.
За завтраком подали наши любимые колдуны и пеклеванники с маслом и зеленым сыром к чаю, которые мы особенно любили, но никто на этот раз к ним даже не прикоснулся.
Наконец, к великому нашему волнению, большая перемена кончилась, и давно ожидаемый звонок возвестил начало урока русской словесности.
Мы притихли… Сердца наши забили тревогу… Все взгляды обратились на дверь…
Она отворилась, и Терпимов, исхудавший и побледневший до неузнаваемости, с забинтованной рукой, покоившейся на черной перевязке, вошел в класс.
Едкое чувство жалости защемило мне сердце… Непрошеные слезы обожгли глаза… Никогда еще это длинное, носастое лицо не казалось мне таким милым и симпатичным…
Я оглянулась на Марусю… Она сидела ни жива ни мертва на своем месте… Ее лицо подергивалось нервной судорогой…
– Я не могу! Не могу! – вдруг воплем вырвалось из ее груди, и, прежде чем кто-либо мог сообразить, опомниться и удержать ее, она стрелою кинулась к кафедре, упала на колени перед учителем, схватила обеими руками его здоровую руку и в один миг покрыла ее всю поцелуями, смешанными со слезами.
– Бедный monsieur Терпимов! – лепетала она сквозь рыдания. – Никогда… никогда… больше… ничего подобного!.. Простите меня… злую… недобрую… Христа ради… простите… Пусть меня выключают… Только вы-то простите… снимите камень с души… пожалуйста… Ведь я покоя себе не найду, если…
Она задыхалась… Рыдания, не успевшие вырваться наружу, клокотали в горле, мешая ей говорить.
Терпимов был тронут до глубины души порывом девочки. Его обычная робость мгновенно исчезла. Он положил здоровую руку на склоненную перед ним золотисто-рыжую головку и произнес ласково, почти отечески нежно:
– Полно, госпожа Запольская, успокойтесь. Что было, то прошло… А кто старое помянет, тому глаз вон… Я очень рад, что успел уговорить княгиню простить вас… и вы останетесь с подругами и еще вдоволь порадуете меня вашими успехами! Простите и вы… если можно… Я был неправ во многом, – обратился он смущенно ко всему классу.
– Бог простит! – послышались в ответ с задних скамеек расчувствовавшиеся голоса, и из карманов потянулись платки, послышались всхлипывания и сморкания…
Маруся все еще стояла у кафедры. Но теперь лицо ее алело румянцем, глаза сияли таким светом, что радостно было смотреть на нее.
– Смотрите, mesdam'очки, смотрите, – зашептала со своего места восторженная Милка, – Краснушка теперь точно святая! Смотрите!
– Это искупление! – торжественно произнесла Танюша Петровская и почему-то осенила себя крестным знамением.
С последней скамьи неожиданно поднялась Нора и, выйдя из «промежутка» скамеек, подошла к Марусе.