Твердой поступью вышла она на середину класса и остановилась в двух шагах от начальницы.
– Бранить тебя я не стану! – произнесла последняя. – Выговоры могут действовать на добрые, а не на бессердечные, глубоко зачерствелые натуры… Твой поступок доказал твое бессердечие… Ты будешь исключена…
Весь класс тихо ахнул, как один человек. Ожидали всего, только не этого… Наказание было слишком сурово, слишком жестоко. У многих из глаз брызнули слезы. Кира Дергунова, считавшая себя почти одинаково виновной с Краснушкой, упала головой на свой пюпитр и глухо зарыдала.
– Прошу без истерик! – строго прикрикнула Maman. – Пощадите мои нервы.
– И, бросив на нас молниеносный взгляд, сопровождаемый фразою: «Vous autres – vous etes toutes pardonnees»,[22 - Остальные – все прощены.] вышла из класса.
В один миг мы окружили Краснушку. Она стояла все еще на прежнем месте, но теперь потухшие было ее глаза сияли и сверкали воодушевлением и злобой. Рот улыбался странной улыбкой, горькой и торжествующей в одно и то же время.
– Маруся! Несчастная Краснушечка! Бедняжечка родная! – лепетали мы наперерыв, обнимая и целуя ее.
– Стойте, mesdames! – слегка оттолкнув нас, произнесла Маруся внезапно окрепшим и неестественно звонким голосом. – Я не несчастная и не бедняжка… Напротив, я рада, я рада… что страдаю за правое дело… Я права… Мое сердце подсказывает мне это… Он сделал подлость, и я ему отплатила… С этой стороны все отлично, и я нисколько не раскаиваюсь в моем поступке и ничего не жалею! Скверно, отвратительно и мерзко только одно: в нашем классе есть предательница, изменница. Пусть меня гонят, пусть лишают диплома, пусть! Но и ей не место быть с нами, потому что она «продала» нас! Она – шпионка.
Маруся стояла теперь перед самым лицом Норы и, вся дрожа, выкрикивала все это, сверкая своими разгоревшимися глазами. Мы сгруппировались тесным кругом вокруг обеих девушек, и сердца наши так и били тревогу.
Чувство жалости и любви к Краснушке, жгучей жалости до слез, травившей наши души, и, рядом с нею, нескрываемая ненависть к Скандинавской деве, дерзко нарушившей наши самые священные традиции, – вот что заполняло сердца взволнованных девочек. А холодная и невозмутимо спокойная Нора по-прежнему стояла теперь перед нами, готовыми уничтожить ее теперь потоками брани и упреков. И вдруг она заговорила.
– Я не шпионка ни в каком случае, – звенел ее голос, – слышите ли, не шпионка! Потому что не тихонько, не из-за угла донесла на Запольскую. Нет, я выдала зачинщицу и считаю себя правой. Пусть лучше страдает одна, нежели сорок девушек выйдут из института с испорченным дурной отметкой аттестатом. Как будут смотреть на ту гувернантку, которая возьмется учить благонравию и приличию, когда сама не достигла этого? Да не только тем из нас, кто отдает себя педагогической деятельности, но и всем нам одинаково неприятно получать плохую отметку в выпускном листе.
– Чушь! Глупости! Вздор все это! – внезапно прервала ее, рыдая навзрыд, Кира. – Не слушайте ее, ради Бога, mesdam'очки! Не говорите с ней… Пусть она будет отвержена как предательница и шпионка!..
– Да-да, предательница! Предательница! – неслось отовсюду, и девочки с нескрываемой ненавистью смотрели теперь в красивое, бледное лицо Норы.
– Mesdames! Пусть класс знает раз навсегда, что тот, кто заговорит с нею, – взволнованно кричала Кира, – тот идет против класса и будет считаться нашим врагом.
– Да-да, – разом согласились горячие на всякие решения молодые головки. – Та будет чужою нам… хорошо, прекрасно!
– Милка! Это тебя больше всех касается! – крикнула Бельская по адресу притихшей Корбиной. – Ты ведь ее обожаешь!
– Что вы, mesdam'очки, – возмутилась та, – за кого вы меня считаете?.. Я готова трижды побожиться на церковной паперти (самая сильная клятва в институте), что отступаюсь от нее и ненавижу ее не менее вас. Даю вам честное слово!
Я взглянула на Нору…
Мне показалось, что на губах той играла презрительная, тонкая улыбка…
ГЛАВА XIII
Старенький папка. Убеждения Норы. Горькая весть
Деревья обнажились… С последней аллеи несся резкой струею неприятный запах тления от сметенных в кучи и гнивших там листьев. С оглушительным карканьем метались между деревьями голодные вороны.
Я и Маруся ходили взявшись под руку по крытой веранде, где институткам полагалось гулять в сырое и дождливое время.
Маруся была бледна и печальна… Начальница написала ее отцу, бедному школьному учителю, об исключении дочери, и бедная девочка невыносимо страдала.
Она знала, что это известие больно поразит отца, обожавшего дочь и возлагавшего на нее все свои надежды. Но просить прощения, когда она считала себя «правой», гордая Маруся не могла да и не хотела.
– Пусть выключают! Все равно! Проживу и без их хваленого аттестата! Не умру с голоду! – твердила она поминутно, а глаза ее против воли наполнялись слезами. – Только тебя жаль, Галочка, жаль Fraulein и всех наших… – как бы оправдывая эти слезы, добавляла она и отворачивалась от меня, чтобы смахнуть их незаметно.
Мне было бесконечно жаль моего друга, но я была бессильна помочь ей в чем бы то ни было. Единственный совет о принесении повинной, который я давала ей неоднократно, она не хотела принять и даже запретила строго-настрого классу идти ходатайствовать за нее. Поэтому я только могла успокаивать Марусю моими ласками да еще немилосердно бранить Нору и Терпимова как злейших виновников нашего несчастья.
А Нора, казалось, и не замечала нашего отношения к ней: она преспокойно читала свои английские книги, целыми транспортами доставляемые ей из серого дома, и нимало не грустила, казалось, в своей новой роли «отверженной».
Что же касается Терпимова, то он уже около недели не показывался к нам после истории с роковыми булавками. И это было к лучшему, потому что озлобленные на него за Марусю девочки проектировали устроить новый скандал Гадюке.
День исключения Маруси приближался… Срок ее пребывания в институте все уменьшался и уменьшался с каждым часом.
Этот злополучный час был теперь совсем близко, и мы с Краснушкой нестерпимо мучились при одной мысли о нем.
– Ты, Люда, пиши мне, обо всех пиши, только не об Арношке и не о Гадюке, я их ненавижу!.. – просила она меня, силясь удержать слезы.
– Мы будем просить, Маруся, чтобы Гадюку убрали от нас! Мы не захотим учиться у него после твоего…
Я запнулась, не желая произносить слова, могущего задеть ее больное самолюбие. Но Маруся только горько улыбнулась в ответ.
– Не стесняйся, Люда… – проговорила она, – ну да, после моего исключения, надо же называть вещи их именами! Ах, Люда, Люда моя, – заключила она со стоном, – как мне жаль моего папку, моего бедного, старенького папку! Убьет его мое происшествие, Люда!..
– Бог милостив, Маруся, что ты! – утешала я ее.
– Ведь он у меня совсем старенький, Люда, – продолжала она с жаром, – а какой умный, какой добрый! Все село его боготворит, все крестьяне, а о детях и говорить нечего! Если б ты только знала, как он отпускал меня в Петербург! «На тебя, говорит, Маша, вся моя надежда! В тебе вся радость моя!» А хороша надежда-то, Люда! Хороша радость! «Выключка» с волчьим паспортом! То-то радость, то-то счастье! – желчно рассмеялась она и, сжав маленький кулачок, погрозила им в пространство, прошептав озлобленно: – Противные! Мучители! Ненавистные!
– Маруся, – едва сдерживая слезы, прошептала я, – попроси прощения, Маруся! Maman добрая, она простит…
– Никогда! Слышишь ли, никогда, Люда! Запольская, бедняга, дочь нищего сельского учителя, но у Запольской есть самолюбие, есть гордость, попирать которую она не позволит никому, никогда!
Ее захватил уже знакомый мне порыв бешенства, который делал неузнаваемой мою милую, добрую Краснушку. Я не ответила ей ничего, только молча поцеловала ее побледневшую щечку… Эта молчаливая ласка больше всего действовала на Марусю. Она посмотрела на меня своими яркими глазами и заговорила снова уже тише и спокойнее:
– Ах, Людочка, как бы мне хотелось, чтобы ты побывала у нас… Село у нас хоть и маленькое, но чистенькое, славное… Ребятишки в школе сытые, здоровые и так любят папку, что и сказать нельзя! Одно нехорошо… Бедны мы очень… Папка из сил бьется, а все-таки иной раз не хватает на самое необходимое. Ведь на двадцать пять рублей не проживешь, Галочка… Вот я и надумала: по соседству есть деревня Шепталовка… Там школу устраивают… Нужна учительница… Хорошо было бы мне там с папкой по соседству… Да что тут мечтать. Все пропало, все погибло, Люда! Эхма!
И снова оживленное было за минуту личико Краснушки мгновенно побледнело, глаза потухли, и рот искривился жалкой улыбкой.
Я не могла без слез слушать ее. По-моему, Маруся была права. Больше того, я готова была признать ее героиней, пострадавшей безвинно. И страстное озлобление против Норы поднималось все сильнее и сильнее в моей груди.
В тот же день вечером я случайно столкнулась с Трахтенберг в верхнем дортуарном коридоре, куда она часто уединялась с неизменным своим другом – книгой. Мои щеки пылали как в огне, когда я остановила ее:
– Трахтенберг! На два слова…
– А вы не боитесь, Влассовская, сказать эти два слова «отверженной»? – иронически усмехнулась она.
– Бросьте ваши насмешки, Трахтенберг, они неуместны, – остановила я ее, – и лучше помогите мне.
– В чем? – вскинула она на меня большие, удивленные глаза.
– Вы погубили Запольскую, – горячо начала я, – ее выключают из-за вас…
– Вы ошибаетесь, Влассовская, – холодно поправила меня Нора, – ее выключают только из-за ее собственной грубости и пошлости!