На этом, на неосуществленном начале, вся работа Помяловского над романом завершилась. Пьяница все-таки победил в нем писателя, кабаки же из благодатной почвы для изучения трущоб вновь превратились в места попоек. Прошло не так много времени, и он стал возвращаться из своих походов, не сделав ни единой записи, зато пьяный как сапожник и часто битый.
Стоит, однако, отдать Помяловскому должное, забросив роман, он все же в меру своих возможностей, слабых перед пагубной привычкой, взял себя в руки и принялся за написание «Очерков бурсы», мысль о которых давно лелеял.
А потом он смертельно заболел.
В данном случае речь не о белой горячке, как можно было бы предположить, хотя бы немного зная Помяловского. Хотя и ею он, бесспорно, бывал мучим, и жестоко мучим: в моменты припадков посещали его жуткие видения. Так, являлся к Николаю давно уже покойный его дедушка, в руках держал книгу, куда были занесены все плохие поступки, что когда-либо совершил Николай, начиная с детства. Дедушка громко читал по книге и в конце объявлял, что Помяловский должен отправиться в ад. После этих слов сразу же разверзалась бездна преисподней, со многими грешниками в кипящей смоле, и демоны тянули туда Помяловского. Он упирался, рыдал и кричал, умолял оставить его на земле, а демоны, рогатые и козлоногие, с ехидными усмешками, настаивали на своем. Но они так и не увлекли его в ад, и не белая горячка явилась причиной его гибели.
Осенью 1863 года на ноге у Помяловского образовалась опухоль. Он счел эту болячку ерундовой и за врачебной помощью не обращался. Воспользовался народным средством – приложил в бане к опухоли с десяток пиявок. То ли от этого стало только хуже, то ли и так процесс уже был необратим, но больное место стало нарывать. Однако же и тогда Помяловский не поспешил к докторам. «Будь что будет», – досадливо отмахивался он от беспокоившихся за него друзей. Пришлось насильно везти его в клинику Медико-Хирургической Академии. Врач вскрыл нарыв и констатировал антонов огонь, или гангрену. Причем безнадежную.
– Ваши дни и даже часы сочтены, – объявили Помяловскому.
Эту новость Помяловский принял отрешенно, с совершенным спокойствием. Пожалуй, смерть была для него лучше, нежели жизнь в постоянном пьянстве, мучительная и унижающая его достоинство. Да и было любопытно узнать, правда ли, что его ждет ад, которым пугал его покойный дедушка, или все-таки что-то лучшее, например, просто небытие.
Единственное, о чем он попросил:
– Позовите Крестовского.
Всеволод, узнав о желании друга видеть его – скорее всего, в последний раз, – конечно, не заставил себя ждать. Он примчался в клинику, вошел в палату. Помяловский был бледнее простыни, на которой лежал.
Страшно было смотреть на товарища, совсем еще молодого, широкоплечего, дородного – и обреченного смерти. Как мало пожил – и как мало написал!
– Коленька, дружочек, как же так… – прошептал Крестовский, припав на колено перед его постелью. Попытался подбодрить Помяловского, а в большей степени самого себя: – Уверен, врачи, коновалы этакие, что-то напутали и ты еще поправишься.
Николай медленно покачал головой; было заметно, что это движение далось ему с трудом. Слабость и безволие овладели им.
– Перестань, Всеволод, – проговорил он. – Я-то знаю, чувствую… Безносая скоро придет за мной, совсем чуть-чуть… чуть-чуть осталось. – Он делал большие паузы между фразами, облизывал пересохшие губы, собираясь с силами. – Я позвал тебя…
– Проститься? – сказал Крестовский.
– И это… это тоже… Но и еще есть одно…
– Что же, Коленька? Что еще может быть?
– «Брат и сестра»… Или «Петербургские трущобы»… Роман мой… Точнее сказать, замысел романа… Я тебе его… дарю! – выдохнул Помяловский.
– Что? О чем ты? – Крестовскому удивительно было слышать о таком подарке в такую роковую минуту.
– Я же видел… видел, как у тебя глаза загорелись… когда я тебе рассказывал… об идее своей… Ну вот и забирай ее… Пиши «Трущобы»… Вместо меня… Мне, как видишь, уже не суждено… ни слова написать…
– Да как же это, Коленька! – недоумевал Крестовский. – Как же я смогу, ведь это… ведь это, в конце концов, просто некрасиво!
– Вот чудак!.. Что же тут некрасивого?.. Ты же не крадешь… я тебе дарю… Более того… это даже твоя моральная… моральная обязанность… Ведь таково мое… предсмертное желание… Напиши мой роман!.. Напиши!.. Такова моя последняя воля…
Тут Крестовский, всегда такой сдержанный, не вытерпел и расплакался, уткнувшись лбом в руку Помяловского, выпростанную из-под одеяла. Это были слезы прощания с другом – и слезы благодарности.
Перед тем как впасть в забытье и уже не выйти из него до самой смерти, Помяловский успел рассказать Крестовскому, где у него в квартире хранятся черновики и наброски к «Брату и сестре», они же «Петербургские трущобы», и завещал смело ими пользоваться как своими собственными и не упоминать при этом его имени: дарить – так уж дарить все полностью. В конце повторил:
– Напиши мой роман!.. – И, помолчав, добавил: – Даже уже не так: не мой, а свой!.. Он теперь твой!..
Получив после похорон в свое распоряжение все бумаги Помяловского, касающиеся «Петербургских трущоб», и перенеся их к себе домой (они жили тогда с женой в другой квартире, более дешевой и отдаленной), Крестовский их изучил внимательнейшим образом. Понял, что для написания романа их явно недостаточно. Кроме рукописей нескольких глав, что Помяловский уже предлагал ему для чтения, это были лишь отрывочные, разрозненные наблюдения, сцены, портреты некоторых второстепенных персонажей. Но вот до того, чтобы объединить их единым сюжетом, или на худой конец наметками оного, Помяловский в своей работе над романом не дошел.
– Мало! Мало материала! – заключил Крестовский. – Придется изрядно потрудиться! Но я напишу! Ради памяти друга напишу!
Впрочем, если по правде, не столько в память о друге подхватил он его идею, а из эгоистических побуждений – в надежде на литературную славу и, отрицать это бессмысленно, в расчете на денежный прибыток, которого не мог не дать авантюрный роман об обитателях трущоб – тема-то действительно для читателя весьма завлекательная. (Сейчас он в этой корысти, не без самоосуждения, признался Маркузе.)
Так или не так, а решив продолжить начатое Помяловским, Крестовский взялся за гуж и закусил удила. Так же, как и тот, стал захаживать он во всяческие заведения, но выпивал, лишь когда обстоятельства, в лице подсаживавшихся к нему темных личностей, того требовали. Также посещал он тюрьмы и больницы, изучал бумаги по разного рода уголовным делам – на это выдали ему разрешение власть предержащие. В сопровождении полицейских чинов заглядывал в ночлежки, в нищенские приюты, в публичные дома. В общем, подошел к делу основательно и систематически, какового подхода так не хватало Помяловскому. Разумеется, и сюжетную канву разработал, о чем его покойный друг тоже не позаботился.
Из всего этого совершенно определенно можно вывести, что «Петербургские трущобы» – это прежде всего детище Крестовского, пестованное им несколько лет, а Помяловский, хотя и сказал, что дарит их ему, но по сути только подсказал идею, дал толчок. Но все же без Николая этого романа не было бы!
Так закончил свой рассказ Крестовский.
Глава восьмая. Чувство адское
Всю эту историю Маркузе выслушал с интересом, но не более. Крестовский, несмотря на всю свою откровенность, не стал для него ближе, он по-прежнему был мужем любимой женщины, то есть неприятным по сути и положению человеком. Крестовский же, напротив, начал относиться к Маркузе еще теплее как к благодарному слушателю, на которого к тому же можно положиться: юноша клятвенно пообещал, что их разговор о «Петербургских трущобах» и Помяловском останется между ними, и в его искренность невозможно было не поверить.
Во время одной из послеобеденных прогулок, под тусклым осенним солнцем, в кои-то веки проглянувшим сквозь тучи, Крестовский поделился с ним воспоминаниями о прошлом не литературного, а личного свойства. Рассказал сперва о своем раннем детстве, прошедшем в имении своей бабушки в Малороссии в небольшом селе, при этом с присущей ему добродушной улыбкой поведал, как доставалось ему от бабушки за то, что всеми лакомствами, которыми она его беспрестанно и сверх всякой меры угощала, делился со своими приятелями – дворовыми ребятишками.
Кроме игр со сверстниками – крестьянскими детьми, любимым его занятием было чтение.
– Мальчиком я рос любознательным, – сказал Крестовский. – Память у меня хорошая, мама моя, Мария Осиповна, вместе с гувернерами и домашним учителем, занималась со мной, готовила меня к гимназии.
– Вы в честь нее назвали вашу дочь? – осведомился Маркузе. Перед взглядом его как будто пронеслась первая встреча с Варварой Дмитриевной, когда она вместе с ним смеялась заспанной Мане.
– Да, конечно, – ответил Крестовский и продолжал свой рассказ.
Для получения образования, говорил он дальше, его, уже когда переехали в Петербург, определили в гимназию. Там-то он и пристрастился, под влиянием учителей и сотоварищей, к сочинительству. К стихотворчеству в первую очередь.
– Стихи у меня выходили неплохие. Для моего возраста, разумеется, неплохие. Сейчас бы я, покажи мне их, расхохотался б над их наивностью и неумелостью.
Потом, по окончании гимназии, была учеба в Петербургском университете, на историко-филологическом факультете.
– Впрочем, до учебы ли мне было? – улыбался Крестовский и накручивал на палец ус. – Во-первых, я продолжал много писать, мои поэтические, а потом и прозаические произведения, написанные под воздействием на меня примера Помяловского, стали появляться в разных журналах, радуя – грешен я, грешен! – мое тщеславие и мою корыстность: хотя и мало, а платили же за них! Во-вторых, сама по себе развеселая жизнь студиозуса не способствовала тому, чтобы грызть гранит науки. В общем, не окончил я университет, бросил. Идти по службе, гражданской ли, военной ли, я не хотел, сосредоточился на литературной работе. Тоже, доложу я вам, теплая компания среди писателей подобралась, куда тем студентам до их попоек и гульбы во всяких ресторанах да трактирах. Почти все гонорары мои на это уходили! Но пришлось и остепениться: встретил Варвару Дмитриевну.
Услышав ее имя, Маркузе вздрогнул; сердце его сжалось. Варвара Дмитриевна, милая Варвара Дмитриевна!
Маркузе скрыл свое волнение. Для этого пришлось покривить душой:
– Позвольте признаться, что я восхищаюсь вашей семьей и очень счастлив, что вхож в ваш дом, – сказал он. – Сердцем отдыхаю и умиляюсь, когда вас посещаю. У вашей четы очень ровные, спокойные отношения, настоящий образец! И дочь ваша – такая славная!
Насчет дочери Маркузе, подружившийся с ней, конечно, не лукавил, а вот что до отношений меж ее родителями… В его присутствии Крестовские действительно вели себя друг с другом ровно и спокойно, Варвара Дмитриевна, как главная зачинательница семейных ссор, не позволяла себе выходить из границ подобающей при посторонних благовидности. Однако истинное положение дел уже было для Маркузе, равно как и для всех знакомых Крестовского, благодаря Лескову, секретом полишинеля; при Лескове-то, большом друге семьи, Варвара Дмитриевна не считала необходимым чиниться, она не знала, что он по-писательски болтлив.
Крестовский, уже с грустной улыбкой и оставив в покое свои усы, покачал головой.
– Увы! Образцовой, как вы сейчас сказали, нашу чету я бы остерегся называть. Это значило бы погрешить против истины.
– Отчего же? – Маркузе продолжал играть роль неосведомленного человека.
– Ввиду хвори, что настигла Варвару Дмитриевну, ее психическое состояние, как бы это сказать, несколько испортилось. Появилась у нее неуверенность в себе, а отсюда и неуверенность вообще в окружающей действительности и, собственно, неуверенность во мне. И все это вылилось в сомнения в моей супружеской верности.