– Ловлю тебя на слове.
Недалеко от филармонии находился кофейный киоск. Я сразу предложил своему спутнику отправиться туда. Мы взяли по двойному еспрессо и встали у маленькой, круглой стойки.
– К кофейным стойкам у меня особое отношение, – сказал тогда он, – лет двадцать назад, когда волос было у меня побольше, был у меня один хороший друг. Скажу тебе честно, – он выпил до дна своей двойной еспрессо одним глотком, – помешанный. И мать у него была такая же – мы её даже называли «Подвальная Лиза», хоть та и была из приличной семьи. С эти моим другом мы познакомились в автобусе и как-то хорошо разговорились. Городская жизнь для этого чудесного сумасшедшего – казалась слишком безумной – поэтому, он решил переселиться в деревню. Он жил прямо на её краю, где людские дома переходят в бесконечное поле. Больше всего на свете он любил две вещи: это музыку и кофе. Музыка в его доме играла всегда: у него была огромная коллекция из трёх тысяч грампластинок – он держал их в куче, рядом с мешками с кофейными зёрнами, которых по дешёвке получал от оптовиков из Колумбии. Больше кофе, он любил только кофейные стойки – вот такие, к примеру, у которой мы сейчас стоим. Эти столики, которые стоят у кофейных киосках – были самое настоящей его страстью, над которой я очень долго смеялся.
Выдержав небольшую паузу, он продолжил:
– Растратив всё своё наследство, ему пришлось долго экономить, чтобы воплотить в жизнь свою самую причудливую и бесполезную идею – последнюю в его жизни. И вот, спустя несколько лет, он сделал это – я лично присутствовал при этом событии. Он выкопал квадратную яму в квадратный метр, залил её бетоном и закрепил в этом квадрате такую вот стойку, – он похлопал по красной поверхности, на которую мы положили свои локти, – такой себе, столик для стоячих. Все в той деревне смеялись над ним, как это делали раньше горожане; и называли сумасшедшим. А мой старый друг – давно уже не обращал на это никакого внимания. Он наслаждался своим маленьким островком бетона посреди бесконечного поля, каждый день по нескольку раз беря с собой чашку сваренного из свежо-молотых зёрен кофе и приходя к ней, стоя по нескольку часов к ряду – посреди пустыни, как в какой-нибудь торопливой городской кофейне. Представь только: как это выглядело. Безумно красиво. И трава – никак не могла победить этот бетон.
Он снова замолчал, опустив глаза к земле.
– Эта стойка, кстати, стоит там до сих пор, хоть мой друг – давно уже умер. Я специально езжу туда примерно раз в месяц и кладу цветы подле этого островка. Я пью там кофе и смотрю в пустоту. Я чувствую себя немого безумцем, когда рассказываю всё это. Но это действительно – одно из самых красивых воплощений тишины. Именно такие обстоятельства – я называю постмодерными.
– Звучит интересно – нужно будет как-нибудь тоже туда наведаться. Никогда не видел кофейных стоек в пустыне, – я немного помолчал, затем, задал вопрос, который интересовал меня всё время после концерта, – а как ты сделал так, что были видны только твои руки – и не было видно даже твоего тела.
– Элементарно, – засмеялся он, – с помощью фосфорных перчаток. Обожаю их – всегда производят правильное впечатление, когда играешь классику в темноте. Для любой музыки идеальное условие – это темнота; когда ничего не отвлекает от восприятия её в чистом виде. А фосфорные перчатки – моя фишка. У каждого хорошего художника она есть.
Вскоре, мы решили, что пора переходить к напиткам покрепче кофе. Я уже давно не пил – а в бары ходил только от скуки. Мне не хотелось – поэтому, я даже пытался не думать об этом. Пора бы уже вспомнить, как я веселился в былые времена.
Мы заходили в бары и сходу кричали бармену:
– Нам два «Double Papa». Всем по «Double Papa» за наш счёт!
«Double Papa» – любимый напиток Хемингуэя, создателем которого он сам и является. Его не было почти ни в одном меню, да и сами бармены не понимали, о каком таком двойном папаше идёт речь. Поэтому, нам приходилось буквально учить барменов делать нам коктейль:
– Двойной ром, капельку ликёра и лам!
Я, уже изрядно пьяный, агрессивно вдалбливал этот рецепт молодому бармену; но тот, не смотря на мой крик, методично смешивал всё, что я ему сказал.
– Я буду дирижировать оркестром и исполнять партию фортепиано в части Allegro из третьего концерта Бетховена, – сказал мне маэстро.
– Я тебя не понимаю – ты же только сегодня выступал, – меня начало тошнить и я согнулся пополам, теряя сознани.
Маэстро продолжал:
– Это нужно для какого-то музыкального канала. Мы исполним сначала Бетховена, а затем, по спецзаказу, будем исполнять Людовико Эйнауди – ты себе это представляешь – классику мешать с неоклассикой! Бред и позор – цирк и маразм… Дело будет в каком-то клубном кафе – придёшь?
– Б-д-аааааа, – и меня стошнило на проезжую часть.
Он засмеялся громким и смачным пьяным смехом, а затем, последовал моему примеру.
Что было дальше – начисто стёрлось из моей памяти. Зато, я отчётливо помню, как я громко кричал на всё, что движется, все знакомые и незнакомые «ругательные слова» – так, вроде, это можно назвать.
Я помню, как открыл глаза и закричал от мучительной, всепроникающей сизифовой боли. Действительно – мне никогда больше не стоит пить.
Преодолевая препятствия, стоящие у меня на пути, я совершил тринадцатый подвиг Геракла, добравшись, прихрамывая, до дома – выползая из какой-то грязной канавы, после грандиознейшей попойки. Маэстро бесследно исчез. Со мной, почему-то, всегда так: выпиваем вместе, а разгребаю я всё всегда в одиночку. Хотел почувствовать вкус жизни после стольких лет забытья?!
Пожалуйста! Вкус жизни – вот он, каков оказывается. Именно такой она имеет вкус.
Добравшись-таки до дома, я привёл себя в порядок. Разобравшись со всеми неприятными ощущениями, я долго разглядывал своё лицо в зеркале: невероятно – я ли это? Не смотря на ужасы похмелья, я выглядел на десять лет моложе. Казалось, что эта пьянка до рассвета вперемешку с разговорами до потери сознания со старым маэстро – полностью выбила меня из седла. Но оказалось, что она позволила мне снова стать самим собой и почувствовать силу жизни…
Всё равно – больше никогда не пить.
Хоть это и было мучительно – я это чувствовал – я был полон веселья. Моя голова раскалывалась на части, а тело – как заново родилось. Передохнув с пару часов и собравшись с силами – я вышел на улицу и бежал, бежал.
Я бежал, сам не зная – куда: по местам, хорошо знакомым по старым, детским снам. Я проносился по ним, сгорая от силы жизни, накопившейся у меня за столько лет. Я истощил себя до дна. Придя домой – я бессильно упал на пол. Упал – потому что больше не мог. Стоять. Упал – потому что был полон. Жизни. И я лежал на полу своей квартиры, широко расставив руки и ноги. Лежал, тяжко подымая и опуская живот, издавая хриплые, низкие звуки. Лежал и обливался потом.
И улыбался.
Я снова был жив так же, как и двадцать лет назад. И всё то пустое и бессмысленное, что произошло между двумя этими мгновениями – казалось забытым навсегда – да. Жизнь вновь показала мне, какой она может быть.
И когда я отдохнул настолько, что смог подняться с пола, я шатаясь и всё так же держа на лице улыбку сумасшедшего, подошел к письменному столу. Локтем, я сбросил на пол всё, что было на нём лишнее – не разбирая что. Я поставил перед собой стопку чистых листов. Взял в руки ручку – и начал писать стихи, не исправляя в них ни слова.
Иногда, бывает так, что из человека, давно перевалившему за тридцать, вырывается поток пламени – крик искусства. Он не планировал ничего такого – никогда раньше этим не занимался. Но в тот миг – он знал, что не может поступить иначе. Иногда, бывает так, что человек, проживший половину отведённых ему судьбой лет, больше не может этого терпеть. Что-то в нём ломается. Плотина взрывается и слова, о которых лучше было бы молчать, так и рвут – рвут наружу. Человек больше не желает ничего этого терпеть. Он пишет стихи старого человека – один за другим. Поэзия – удел молодых, а не стариков.
И я не могу ничего остановить – я застыл в миге своего личного безумия. Я полностью отдался этому порыву – и писал стихи всю ночь, пока первые лучи солнца не прорвались сквозь оборону моих штор. Я остановился, когда в ручки не осталось чернил и когда об бумагу я стёр весь грифель карандаша. Стихов, записанных за одну ночь, могло хватить для целого сборника: «Одна длинная ночь поэзии». И эта поэзия была прекрасна – в первую очередь потому, что написал я её – только для одного себя; и никто больше их не прочтёт никогда.
Я сказал бумаге всё, что мог. И обессиленный жизнью – упал в кровать и отдал себя сну…
Когда я проснулся – жизнь напомнила о себе болью – вечным спутником человека от самого рождения, до того момента, когда всё становится безразлично. Я лежал на кровати и тыкал пальцем в потолок, потому что… А, впрочем, неважно, почему. Я чувствую, как вновь погружаюсь в депрессию. Мне снова нужно было спасение. Я встал и направился к реке. Там – меня уже дожидались мои многочисленные призраки. Они встречали меня ударами заточенных отвёрток прямо в сердце. А я – всё так же продолжал улыбаться и пожимать каждому из них руки. Я сидел на пляже. Как последний из спартанцев, держала оборону против бесчисленных врагов – моя улыбка. Я был душевно подавлен. Но всем, кто смотрел на меня, казалось, что этот незнакомец только что выиграл лотерею или женился на девушке своей мечты. Вот только – разве такие люди сидят у реки в одиночестве?
И всё так же смеюсь сквозь слёзы, не видя ничего и ни о чём не сожалея. Одна пожилая женщина, с полностью противоположным выражением лица, сказала мне:
– Мне бы вашу жизнерадостность.
Я спросил её:
– Почему?
– Да как же, – она достала платок, – война… сын… Что мне ещё остаётся, кроме слёз.
Война… Моя страна уже несколько лет ведёт странную войну. Но, живя в ней, я не замечал её – и не хотел замечать. Меня охватила волна сочувствия к этой женщине. Я подошел к ней, обнял и сказал:
– А у меня не осталось слёз – только улыбки.
Я сидел и смотрел, как спокойно и стоично река протекает – мимо меня. Она создаёт памятник своей вечности молчаливой фразой: «И это скоро пройдёт».
Точнее – протечёт.
Так утекло ещё много воды. Песок, вода, камни, галька, полувековые сиденья для отдыха граждан. Всё это – смешивалось и рассыпалось. И всё это – оставляло после себя лишь волну. Если ты смотришь на предмет – то ты видишь материю. Но стоит только отвернуться – как всё превращается в волну – волну образов и воспоминаний о том, что когда-то было. Весь мир – всего лишь волна света из космоса; а чувства – материя.
Можно посмотреть на предмет и сказать: «Да, это он» – и через сорок лет можно будет сказать то же самое. А посмотрев на человека и пронаблюдав за ним сорок лет – можно будет сказать, что знаешь его целиком. А потом, тот, кого ты так хорошо знал – повернётся тебе другим боком и станет загадочным незнакомцем.
Небо сегодня чистое. Я вспоминаю свою молодость. Мало чем она отличалась от старости. Тогда, я пытался быть рядом с людьми. Но ничего из этого не получилось. Я снова посмотрел на реку – на небо – снова на реку; я уже не видел разницы. Я встал и ушел Сел в автобус и без всякой цели бороздил пространство, вместившее в себя дух города. После долгих часов странствий по изученным мною до дыр маршрутам, я пошел в музыкальное кафе, где меня уже ждал мой маэстро.
Перед самым выступлением, когда мы пли бесплатный кофе из фирменных чашек у чёрного входа кафе, он, покуривая сигаретой, сказал мне:
– В отличие от многочисленных жополизов и землеплюев, некоторые, самые лучшие мои друзья, иногда спрашивают меня: «Зачем ты отказался от работы в «Метрополитен-опера»?». Я отвечаю им, что тогда бы я не смог писать музыку – этого они уже не понимают. Несмотря на всю их интеллектуальную одарённость, она считают диким то, что я ставлю композиторство выше удачной карьеры. Они не могут понять, что композиторы, художники и писатели – одной сучки дочки – сродни пещерным людям, что неистово царапают спины своих пещер, потому что они знают, что чем больше они будут работать, то тем дольше они смогут сдерживать челюсти волка, стремящиеся сомкнуться у них на шеях… Я не знаю – понимаешь ли ты меня.