– Университетской.
– Так вы в самом деле закончили университет? – тут он, внезапно возвысив голос, принялся гулко провозглашать. – Романтично! Через тернии к знаниям! Помните, как сказал поэт? «Ноги босы, грязно тело и едва прикрыта грудь», – на последнем слове он хрюкнул, и взгляд его тускловатых, но бойких гляделок переместился с ее лица малость пониже, благо там было-таки на что посмотреть… ей-то всегда хотелось быть плоской, как доска, оно и красивее, и… – «Не стыдися, что за дело? Это многих славный путь!» Да-а… Одно слово – университет!
Топая обратно к своему столу, он еще доборматывал с игривым самодовольством что-то поучительное, какие-то сентенции о пользе просвещения. А за соседними столами хихикало – там полковничью цитату и услышали, и оценили.
Нарочито медленно повернув голову, она окинула повеселевшее сборище скелетов взглядом, долженствующим выражать холодное недоумение. Только не кипятиться. Они всего лишь кости. А эту сценку надо изобразить дома. Все будут смеяться – Скачков, мама, сестра. Даже отец, пожалуй, снизойдет до желчной усмешки, хоть и прибавит непременно, что надо было не валять дурака, идти по распределению в Ленинскую библиотеку, уж там-то не пришлось бы сталкиваться со всякой шушерой неотесанной.
А ведь она ему уже раз пять объясняла. В Ленинке у нее знакомая, так что разведданные удалось собрать заблаговременно. Есть там обычай, установленный не вчера и ревностно поддерживаемый: разбирать на профсоюзных собраниях поведение каждого, кто хоть на волос не потрафит администрации. Это настоящие кровавые расправы, человека топчут всем стадом, и не то что защитить – нельзя даже отмолчаться. За молчунами послеживают: «А вы почему своего мнения не высказываете?» Только попробуй высказать не то, чего ждут, – сама будешь следующей жертвой.
Главное, даже хлопнуть дверью нельзя. На осторожный вопрос, можно ли будет уволиться, если потребуется, раньше, чем через три года, представительница библиотеки с плотоядным злорадством отчеканила: «Уж извольте отбыть, сколько положено! Вас не просто, вас по распределению зачисляют! Ну, работы по специальности мы вам предоставить не обещаем, будете на выдаче. Жалованье – девяносто»… Нет, папаше хоть кол на голове теши: «такая культурная фирма», «мировой масштаб», «в Ленинке ты имела бы шанс выдвинуться, проявить себя», «все эти россказни наверняка преувеличены»…
На самом-то деле он напуган. Боится, что это ее самовольное уклонение где-то «зафиксировано», «рано или поздно такие вещи всплывают», «тебе припомнят»… Подобного поворота по нынешним временам можно бы не страшиться, но уже ясно, что по крайности одна инстанция и впрямь припомнит ей, да не раз, эту пресловутую Ленинку. Он сам. Пока будет жив, не устанет пилить. Страх обернется упрямой иррациональной верой: не сглупила бы тогда, послушалась, и вся биография покатилась бы по иной, более успешной колее.
А все равно – дома, со своими, она и сама посмеется, еще бы! Но здешняя атмосфера имеет особые свойства: чувство юмора глохнет в ней так же, как все порядочные чувства. Лакомый пассаж с грудью как сугубо примечательным атрибутом учености придется законсервировать для домашнего употребления.
– Гирник, где это вы витаете? Проснитесь! Вам материал на редактуру.
Тамара Ивановна. Зав группы. Ее группы. Иметь начальство – к этому тоже придется привыкнуть. О, боги…
– Да, пожалуйста.
Одев, пёс с ней, и Тамару Ивановну плотью, она с тоской смотрит в скуластое напудренное лицо, изображающее умеренную строгость к молодой неопытной подчиненной.
– За неделю справитесь?
– Да.
Справится она за полчаса. Четыре машинописные страницы – нечего делать. Но и прочим тоже ведь делать нечего. Они тут день-деньской сплетничают, собачатся, зевают, повествуют о своих чадах, болезнях и гастрономических пристрастиях. В особенности их почему-то тянет распространяться о жратве. Если закрыть глаза, не видеть упитанных рож и массивных задниц, легко вообразить себя в обществе голодающих. «А картошечку когда в маслице пожаришь, да с лучком…", «А мяско, телятинку особенно, если хорошенько отбить, в сухариках обвалять…»
Так. Теперь самой есть захотелось. Приехали.
Зачем же,
Чем же
Ем?
Зачем
Не ем
Совсем?
Зачем
Я ем?
Зачем?!
Стишок Беренберг. Они все трое баловались стишатами, но у Женьки выходило и грустнее, и смешнее, чем у Гирник или даже у Молодцовой. Это было на лекции, да, точно. Преподаватель вещал о преимуществах плановой экономики, а они затеяли поэтический турнир на тему «Зачем?» О поэзия, в тебе одной спасение! Она вырывает лист из новенького, но по причине ее неизбывной неряшливости уже мятого блокнотика и, тщательно, округло – помедленней! – вырисовывая каждую букву, принимается записывать беренберговское творение латинской транскрипцией:
Zatchem je,
Tchem je…
– Нет, даже не говорите, рыбку тоже с майонезом отлично!
Мне некуда бежать. Но вы-то все почему не идете в поварихи? Что вы здесь забыли с таким ярко выраженным призванием к приготовлению пищи?
Глядя, как расплываются, клубясь за окном, дымные выбросы, она в который раз напоминает себе: ее задача – уберечь свою душу. Не кипеть бессильно, не роптать, а отстраниться. Если тело осуждено высиживать на конторском стуле свой кусок хлеба, ничего не поделаешь, но душе здесь не место. Ей надлежит пребывать вне этих стен. Ведь ни одно занятие из тех, что не в книжках, а в окружающей реальности, ее не привлекает. Какая ей разница, монтаж металлоконструкций, мыловарение, страхование имущества?
Да, есть еще преподавание русского языка и литературы – специальность, означенная в дипломе. Это тоже не годится. Ей ли топтаться с важным видом у доски, кромсая творения классиков по линиям, прочерченным школьной программой, как мясники расчленяют мертвую корову? Литература прибежище души, она не станет так издеваться над ней. И перед детьми стыдно. Положим, большинству наплевать, оно себе фыркает да ерзает, но кому-то там, в их толпе, будет от этой лицемерной жевни так же тошно, как ей когда-то.
Нет уж, ее настоящая жизнь пройдет стороной мимо любых видов этой вашей общественно полезной деятельности. Однако досадно, что и ее как таковой нет. Было бы легче хоть что-нибудь делать. Время проходило бы быстрей. Но это здесь не принято. Для виду надо легонько шуршать бумажками, и все.
Ну, может, в не ведомых ей недрах здания, на каком-то из этажей и засело два-три, а то и, как в сказке, аж семеро лихих умов, вправду смыслящих что-то в этих самых конструкциях и монтаже оных. Их шуршание не бесплодно, кто-нибудь из них затесался, чего доброго, даже среди присутствующих. И когда институту приходит пора где-то там предъявить кому положено плоды своей деятельности, они оправдывают существование всей громоздкой аббревиатуры?
Ладно. Как бы то ни было, не ей, которой от всего курса точных наук остались лишь выбранные места из таблицы умножения, войти в число этих таинственных столпов ЦНИИТЭИ. Ее уже предупредили: главное не высовываться. Скажешь, что у тебя нет работы, значит, начальству придется голову ломать, выдумывать, чем бы ее занять, дуру недогадливую. И коллеги насторожатся, решат, что выслуживаешься. Всем досадишь. Пока просто не воспринимают, а то возненавидят.
Ох, только не это! Начнутся каверзы, мелочные подковырки, а она, грешным делом, еще и не умеет их парировать. Ответный выпад рождается в не тренированном на эти дела мозгу с оскорбительным запозданием. Только и радости, что, как полоумная кобра, зря травишься своим же ядом. Косые взгляды, перешептыванья за спиной, надобность выработать на все это мало-мальски достойную реакцию… нет уж. Какой смысл усугублять здешнюю тощищу еще и нервотрепкой? Все делают вид, будто работают. Таковы правила игры. Она примет их. Выбора все равно нет.
– Труд, конечно, далеко не лучшее, что есть в жизни. Господь только в наказание за первородный грех мог велеть человеку в поте лица своего добывать хлеб свой, – басила вчера мама, усмехаясь и дымя «Беломором». Они сидели на кухне за вечерним чаем, к которому Шура только что откупорила ей на потеху очередную порцию рассказов о нравах ЦНИИТЭИ. – Но целыми днями гнить в конторе, болтая невесть с кем невесть о чем и притворяясь, будто дело делаешь, – уж слишком зверский приговор. Бог такой гадости не измыслил бы, тут явно штучки сатаны. Шурка, ты очень смешно рассказываешь, но я даже выразить не могу, как тебе сочувствую. В сущности, это кошмар. На что я старая стяжательница, но не знаю, за какую сумму могла бы такое выдержать!
Ей перевалило на седьмой десяток, но мама еще работает, хотя никому не позволит выдавать ее за вдохновенную труженицу. «Видите ли, в борьбе между ленью и жадностью у меня пока побеждает жадность». Но она-то именно работает, в своем проектном институте она – как раз из тех редких, все умеющих, которым цены нет… даром что ей с ее отменным профессионализмом и непостижимой продуктивностью платят только в полтора раза больше, чем дочке, пригодной лишь для расставления никому не нужных запятых в никем не читаемых бумагах: всего-то сто шестьдесят. Ей твердят, вздыхая: «Таков установленный потолок, Марина Михайловна, все знают, что вы – ас в своем деле, но вы ж понимаете, если бы от нас зависело»… Милая мама, как титанически она ненавидит социализм, на веки вечные уравнявший ее с любой безмозглой старой квашней, столько же десятилетий просиживающей стул!
А с игрой в превращения пора кончать. Толку от нее чуть, да сверх того курс анатомии и физиологии человека тоже процентов на семьдесят изгладился из памяти. Софья Матвеевна ей бы за такие скелеты и тройки с минусом пожалела. Выходит, в монтаже этих конструкций ты тоже профан…
– Шура Гирник! Где Гирник? К телефону!
Глава II. Жизнь и мнения молодого специалиста
Она срывается с места, мчится через комнату, задевая углы столов и спинки стульев. – «А потише нельзя?» «Ну, понеслась!» «На пожар, что ли?» – И опять слишком поздно вспоминает, что давала себе слово держаться степенно. Ведь надо лопнуть, но «поставить себя», стать для них Александрой Николаевной, иначе существование будет вконец нестерпимым. Но звонок – это из живой жизни, той, от которой здесь так отрываешься, будто ее и нет вовсе. Нет ни Скачкова, ни Евгении, ни Таты…
Ах, Татка Молодцова, вечная бунтовщица! Уж не она ли сейчас завопит в трубку: «Гирник! Чудовище! И ты можешь там сидеть?! Не говори мне, не смей говорить, что можешь! Потому что я сбежала! Слышишь?! Я смылась из своего поганого офиса! Я наплевала на все, и мы сейчас же идем в парк! Шататься по аллеям! Пить пиво! Кататься на лодке! Да посмотри в окно, ты же не ослепла, чтобы не видеть, какое там солнышко, какие розовые клены? Бог запретил в такие дни заниматься паскудством, это смертный грех! А позволять себе слишком долго преть в офисе – паскудство! И ты это знаешь! Соври им что хочешь, но учти: я через сорок минут буду у Телеграфа и с места не сдвинусь, пока ты не придешь!» Таткина манера – говорить без остановки до тех пор, пока не отнимет у тебя все мыслимые возможности ответить ей «нет».
Или, может, это Женя Беренберг. Длинные фразы, протяжный, иронически утомленный голос: «Александра, мы с Молодцовой приняли единственно возможное в нашем случае решение с самого утра ускользнуть из Белых Столбов, дабы обрести свободу и укорить тебя за постыдную трусость, если ты все еще не поступила так же. Сейчас я передаю трубку Татьяне, ей не терпится поделиться с тобой своими выстраданными мыслями на этот счет». И далее все то же: Таткина кавалерийская атака, сдержанно скорбное сообщение Тамаре Ивановне про приступ мигрени, аллеи сентябрьского парка – только не вдвоем, а втроем. Тут уж обойдемся без пива: изысканная Евгения его не признает.
Если Женя, пусть бы лучше без Татки. Нет, не то чтобы лучше… Ну, просто, как говорит Скачков, «Гирник одновалентна». Даже самых близких людей предпочитает видеть по одному: в трио она куда слабее, чем в дуэте.
Почему это ее раздражает? «Если вы счастливы вдвоем с любимой или другом, но когда окажетесь на людях, между вами пробегает тень, знайте – все не так безоблачно: трещина в вашей гармонии уже наметилась». Чего ради ей втемяшилась, из ума не идет эта мимоходом брошенная фраза? Типун вам на язык, безумный преподаватель Федоров, под видом лекций о зарубежной литературе с ледяным жаром внушавший аудитории свои излюбленные мысли о «феноменальной структуре бытия»! Ей все это нравилось: и ледяной жар, феномен столь же необъяснимый, сколь живо ощущаемый, и эта малость сомнительная, пожалуй, простоватая, но привлекательная структура. А все же типун вам, Федоров, типун!
Или, чем черт не шутит, Аська объявилась?.. Хотя нет, вряд ли. Ей неоткуда узнать номер здешнего телефона, он ведь у Шуры недавно. С Асей худо. Она должна была остаться при кафедре, дело казалось верным, и тут ей вдруг влепили тройку по научному коммунизму. С такими показателями по общественным наукам уж какая аспирантура? Завалили нагло, целенаправленно. Так вот взяли да и спросили, сколько стали было выплавлено в СССР в тысяча девятьсот тридцать пятом… или что-то в этом роде. Все знали, что у преподавателя на нее зуб, но такого никто не ожидал. Чтобы Анастасию Арамову, лучшую из лучших… Теперь ей одна дорога – домой, в Йошкар-Олу, в какое-нибудь заведение вроде здешнего. А она не едет. Понимает, не может не понимать, что надо, а вот – заклинило. Плохо верится, но говорят, рассудительная, гордая Аська скитается, как бродяжка, по университетскому общежитию, правдами и неправдами пробираясь мимо местных церберов в здание, за последние годы ставшее для нее родным домом, но отныне запретное, ночует то здесь, то там на птичьих правах, у мало знакомых лиц обоего пола, пустилась будто бы в безрадостный разгул… И не приходит. Исчезла. Даже не пишет: со дня провала ни открытки, ни строчки. А теперь еще эти слухи.
– Мне всегда была неприятна твоя Арамова, – с аффектированной брезгливостью прошлась по ее адресу Тата, – но сейчас даже мне жалко. Хочется вытащить ее из этой жижи, обмыть и поставить на сухое место.
(Ну, Татка, это слишком! Никуда не годится, даже будь ты весталкой из весталок, чего, между прочим, не скажешь. Как тебя послушать, твои шалости легки, порхающе-эфемерны, тебе и самой в точности никогда не известно, что было, чего не было, что ты выдумала шутки ради, о чем сочла за благо позабыть. Ставить эти прихоти пылкого сердца и вольной фантазии на одну доску с тяжеловесными, утробными вожделениями других – верх глупости, не так ли?)
– Насколько я поняла, сама Арамова тебе про жижу ничего не сообщала. Мне тоже. Она, видимо, полагает, что ее нынешняя ситуация не нашего ума дело. Я бы не взялась это оспаривать.
Какую мину умеет скроить Молодцова, когда ей что-нибудь скажешь поперек! Этакая бедненькая, доверчивая, тонкошеяя сиротиночка, принцесса, потерянная во младенчестве и взращенная свинопасами. С ней целый свет обходится низко и брутально, в одной тебе она еще искала понимания, бесхитростно открывала трепетную, полную сокровищ душу, и вот твоя предательская рука запускает в это святилище булыжником! Она сейчас угаснет прямо здесь, у тебя на глазах, убийца!
Сто раз подумаешь, прежде чем навлечь на себя это душещипательное впечатление. Но что-то часто она стала злобствовать… и с каким-то самовлюбленным пафосом… Нет, нельзя о ней так. Наша троица, мы же спина к спине у мачты, нам надо беречь друг друга, иначе чем можно кончить? Татка не виновата, в универе она не срывалась так, а если и случалось изредка, умела сразу опомниться… Мы, неблагодарные, были от своей альма матер далеко не в восторге, надменно обзывали ликбезом, язвительная Беренберг говаривала, что заниматься здесь с увлечением – все равно что отдаваться со страстью в публичном доме, Молодцова утверждала, что образование идет само, как служба во время солдатского сна…
Но там можно было жить. Те годы – потерянный рай, даром что тогда раем не казались. А Госфильмофонд, где Тата и Женя теперь синхронно переводят англо- и испаноязычные фильмы, – та же контора со всем набором прелестей: тут тебе и начальство, и коллектив, с бесцеремонностью болота норовящий всосать тебя в свое лоно, и профсоюзные собрания, не говоря уж о вечных призывах крепить дисциплину и угрозах в самом скором времени укрепить ее окончательно. Пусть режим и род занятий там куда приятнее здешних, это все равно на грани человеческих возможностей. Беренберг, та все выдержит, в ней сил чертова прорва. На что Гирник крепка и азартна, но с Женькой даже ей не тягаться. Она – единственная, кому случалось после многочасовых лесных шатаний вынудить Шуру сдаться первой: «Пошли домой!» Да еще в ответ – вздох, тот самый, во всех иных случаях фирменный Шурин: «Как, уже?» Ей тоже всего всегда мало, она доводит до изнеможения, что в споре, что в бадминтоне, неутомимая алчность… Нет, главное, Беренберг выше мира. Закрепилась на такой высоте, где ее не достанешь. А за Татку страшно. Такая порывистая, уязвимая, такая…
На сей раз не они. Муж: