Кузьма поморщился, сейчас начнется грызня. Свою фамилию бедняжка ненавидела, и ее можно было понять. Но сейчас она нисколько не обиделась, наоборот – расхохоталась.
– Да это же она, дурачки! Женщина!
И тут все рассмеялись. А вдобавок оттого, что «женщина» в ее устах прозвучало очень уж двусмысленно и уверенно.
– Ну и где она работает? – вытирая ладонью потный лоб, спросил Ленька.
Свинич объяснила, где Татьяна проживает и работает. И не желая терять внимание, предложила:
– Хотите, я ее могу сейчас сюда вызвать?
– Валяй, – разрешил Строев.
Свинич умчалась. Пока она звонила, каждый обдумывал, как предстать перед новым человеком.
– Чего доброго, она еще и мысли читает, – пошутил Строев и зародился спор: действительно ли есть такие, что читают мысли или это все трюки. Но вернулась Свинич.
– Сейчас будет. Я ей про тебя еще раньше рассказывала, – обрадовала она вмиг покрасневшего Строева, – и про тебя тоже.
– А чё про меня? – смутился Кузя.
– Ты же тоже интересуешься Востоком, – пояснил за Свинич Лёнька.
Разговор как-то не вязался. И когда пришла Татьяна, напряжение измучило всех до неприязни друг к другу. Она вошла, и сразу всем стало видно, что этот человек несет в себе нечто. У нее были и осанка, и достоинство. У нее умное выражение лица. И глаза, в которых тайна. Она была среднего роста, можно сказать, крупная девица с действительно темноватым, в чем-то раскосым лицом, огромными карими глазами, короткой прической и сдержанным молчаливым ртом. Фигура и движения у нее несколько угловаты, поступь твердая, а кисти рук и пальцы довольно изящные, как говорят, не лишены вкуса.
При Новом человеке Строев преобразился. Он всегда был не прочь произвести первое впечатление. Энергичен, словоохотлив и остёр. Кузьма поначалу едва поспевал за ним. И ему было желанно привлечь внимание.
Татьяна, в основном, молчала. Она, по-видимому, была неразговорчива. Девушки боялись показаться глупыми, и только Свинич, на правах посвященной, безудержно хохотала и больно подшучивала над горячностью разошедшихся «мальчиков».
Ум Свинич всегда поражал Строева. Ее ум напоминал ему яркий нелепый цветок. Она могла порассуждать и вникнуть в любую тему, она употребляла различные по сложности термины и знала, казалось, все. Она с необычайной легкостью манипулировала сложными понятиями и входила в труднейшие жизненные явления, как в собственную ванную. Она знала многие детали и тонкости. Всё, что Лёнька и Кузьма постигали ценой крови, пота и трагизмом потрясений, ей доставалось запросто – ценой энергии, затрачиваемой на открывание рта и вибрацию языка. Лёнька тогда только догадывался, что есть уйма людей, для кого знания, будто та или иная одежда, используются по погоде, моде и примитивнейшим замыслам. Можно было заговорить о сельском хозяйстве, и у Свинич имелись те или иные цифры, о коих никто не слыхал, о Римской Империи – вот вам и имена диктаторов, фараонов, мыслителей; о философии – тоже не дунька – теорию отражения изложит, что такое материя – чуть глаза к потолку поднимет – и объяснит. Такая уж природа отличников.
Скакали от темы к теме. И удалось произвести впечатление обоим. Именно вот таких парней Татьяне встречать не приходилось. Глаза у всех поблескивали, когда Кузя, увлекшись и воспылав, унесся в бесконечности космогонии и космологии. Он так расширил стены дома, что все действительно увидели бескрайнюю вселенную, и вечный холод проник в тела слушающих. Лёнька побаивался друга в такие вот гипнотические минуты. Ему казалось, что тело и сознание насильно оторваны от родной планеты и заброшены в снегопад звезд, в черное, одинокое безмолвие. И звезды, и свет, и ветер про-странства были ему холодны, они страшили, и хотелось, чтобы стены сошлись, и вернулся посильный привычный земной объем. И они в конце концов сходились, но потом, порой, хотелось вновь испытать это странное состояние, увидеть себя где-то там, среди холодных звезд и мудрого хаоса…
Кузьма до того отрешился от комнаты и слушателей, что не заметил, как в его страстные образы гармонично и мелодично вплелись точные дополнения и фантазии новоявленной Татьяны. Возникало впечатление, что речь ведет один человек на два голоса. Замолкал на секунду-другую он, и, именно когда нужно, подхватывала она, продолжал он, и всепонимающе ждала она. Словно спасающий мир уютный Ноев ковчег плавно покачивался среди великих вод, грезя о своем легендарном пристанище. Поистине, то была необыкновенная поэзия!
Слушающих сковал столбняк, когда мелодия их голосов ровно и безмятежно утихла в объятиях торжествующей мысли. Говорить было не о чем. Любая земная тема прозвучала бы теперь ничтожно. Строев поежился, ему почему-то вспомнилась рукопись «Прыжка», и почему-то вспомнилась она с неприязнью. Тем не менее, он был рад за друга. Хорошо идти вот так, рука об руку, имея высокие идеалы, свободные мысли, будучи чуткими, бесстрашными перед неведомыми мирами. Конечно, Кузя максималист, но ведь и жизнь, выходя на свет, отважно и беспощадно разрушает родную скорлупу. Лёнька уже тогда оценивал многое трезво и со стороны.
И всем бы было после этого вечера вполне хорошо, если бы со Свинич не случилась истерика. Ее ум, не привыкший к подобным перемещениям, отказал ей, а затем взбунтовал против опасного напряжения. Она не желала так далеко отрываться от земли. Но так как являлась натурой чувственной и любвеобильной, даже поэтической, то не могла не ценить возвышенного, и вообще считала любые проявления чувств естественными и давала им волю и масштаб. У двух ее подруг нервные системы были более устойчивы, они хоть и слушали с благоговейным почтением, но зато успешно давили и давили в себе излишние эмоции, ибо считали себя неудачно рожденными и слишком мелкими для привлечения к себе интереса.
А у Свинич – артистизм, перевоплощение и слабые тормоза. Сначала все подумали, что она увидела что-то смешное в лице Строева и поддержали ее смех, но посмеялись – и хватит, а она – бедняжка, продолжала сотрясаться своим тоненьким тельцем, и скоро лицо ее неузнаваемо исказилось, губы побелели, и когда ей дали воды, она разрыдалась.
– Ну вот, – сокрушался Строев, – дофилософствовались.
Прямо-таки бедствие с этой Лидой! Никто тогда не подозревал, что истерика имеет еще и тайную причину. Натура пылкая, влюбчивая и злопамятная, Лида активно ищет идеалы, и, находя, желает владеть ими безраздельно. Обитая между небом и землей (самое неудобное положение), она вся состоит из банально возвышенного, и все ее достоинства в любой момент могут превратиться в навязчивый и самолюбивый сор. Умна и глупа одновременно. Она опасна, эта Свинич, когда теряет высоту в глазах подруг и знакомых, она сделает все, чтобы попытаться вернуть к себе внимание. И ныне она почув-ствовала, что теряет его. Она хотела единолично обладать Татьяной, ее внутренним миром, она желала, чтобы Татьяна впускала в этот мир только ее, Свинич, со всеми бесконечными историями о любви, о том, что она ответила этому и чем ее поразил тот, она надеялась, что будет безраздельно вливать в это восточное спокойствие свои беды и радости, точно так же, как если бы Татьяна была бессловесной ком-мунальной кухней, где вокруг общей плиты идут постоянные смертельные сражения. Сегодня ее чуткое женское ухо уловило в прозвучавшем не только вечность, но и потерю, и, как всякий ребе-нок, Свинич не желала отдавать свою любимую игрушку без слез и ненависти, к которой, к тому же, примешивалась вполне понятная женская зависть. Все-таки Кузьма был совсем не безобразен. А бедной Свинич так не везло на порядочных парней.
Понятно, что незачем было бы так скрупулезно углубляться в чудесную Лиду, если бы через месяц она не стала сообщать всем о желании уйти из жизни. Часами она могла просиживать под дверью Татьяниной квартиры, делалась то несчастной, то гордой, подбивала знакомых рыцарей на «бой быков» с Кузей, инсценировала собственные похороны, короче, всячески отравляла сладость уединения двух возвышенных людей, увидевших один в другом лучшие образы своих воззрений и мечтаний. И можно по-человечески понять бешенство Свинич (о, кровавые ноги эмансипэ!), так как кому теперь не интересно заглянуть в двухкомнатную квартирку, где Кузя и Таня днями и ночами сидят то на балконе, то в комнате, пьют чай, курят, смотрят в друг друга и говорят о главном.
Да простится мне, как простил я себе, этот горбатый реализм!
Было лето и комарики. Были звезды и чужая квартира, которую по случаю снимала Татьяна, была чужая рассохшаяся мебель, и не было света в коридоре. Царила жажда познать тайну этого ровного и странного лица. Кузя порой зримо видел того, кто стоял за этими глазами, чей-то изломанный сорокалетний облик. Кто и откуда? Но Татьяна не пускала его в восточные таинства. Она была мудра и уверенна, как само райское тело культового Будды. Она была степенна и углублена. «Еще рано», – говорила она, и он обижался. В его голову врывались всякие мысли. И уже тогда он подумывал о ней скептически, но слишком велико было в нем исследовательское желание распознать, что откуда берется, увидеть взаимодействие мозговых механизмов, узлов, поршней и винтиков.
Кузьма нырнул.
Женщина, не похожая ни на одну женщину, без этого банального женского кокетства, желания завлечь, умнейшая и свободная женщина! Он высасывал из нее биографию, он следил за каждым ее движением, он рассказывал ей о космосе, и у них вновь получалось синхронно и торжественно.
Приходил Строев и слушал, и тоже восхищался, и уходил чем-то смущенный.
И что-то между ними нарастало и ширилось, и Кузьма чувствовал, что вот-вот и он ухватится за тонкую нить ее загадочной сути…
А потом у них случилось это безобразие. Как-то Кузьма остался ночевать, лег, а Татьяна была тут же за стенкой, и он слышал, как скрипнул диван под ее телом. К этому моменту их обоих измучила эта самая недосказанность. Они были знакомы три недели, проводили сутки напролет вдвоем, сошлись, казалось, в том, о чем никому и не снилось, гармонии достигли полнейшей. Но стена отчуждения по-прежнему была высока между ними, как проблема доверия между двумя государствами. Они все еще холодно изучали друг друга, гадая, что же скрыто за умными словами (пусть и истинными), за родством душ и почему так и не удается проникнуть в самый наиглубочайший смысл. Кузьма вступил на дорогу Меры, и очередная крайность жизненной ловушкой манила его силы. Искус.
И теперь, лежа во тьме, он думал:
«Если она действительно мне сестра по крови, то это докажет последний шаг. Она останется или такой свободной, как и есть, или же…»
Он прислушался, стояла мертвая тишина. Почему так притягателен ее взгляд? Неужели она с помощью Востока убила в себе женское?
Он вслушивался, гадал, и ему чудилось, что через стенку, оттуда, где чужая мебель и чужая судьба, поступают какие-то неслышные призывы. Шторы наглухо закрывали окно. В комнате застоялся нежилой одинокий запах, и Кузьма ненужно лежал в чужой постели, бессильный уснуть. Форточка открыта, но дышалось ему тяжело. И противно было слышать стук сердца, от него тошнило и усиливалась тревожность. Прошел час, другой, но ему казалось, что рассвет не наступит никогда. Идти или не идти, разрубить одним махом узел, правильно ли он увидел, или вбил себе фикс-идею? И думает ли она об этом, может быть, ее ничто не мучает, она не чувствует, что нечто между ними стоит? Он слышал и слушал, и в голове его стоял гул, как в пустой бочке. Душа жаждала покоя, разум понимал всю глупость творящегося, организм утомился и начал омертвевать, еще мгновение, и Кузьма бы ушел из реальности в сон, когда в полнейшей тишине что-то звонко щелкнуло (то ли дверь отошла, то ли мебель рассыхалась) и так отозвалось в глубине измученного сознания, что мистический ужас обуял его, пронзил мозг острой длинной иглой. При этом тело его осталось неподвижно, он не вздрогнул, ни один мускул не шевельнулся. Но этот гигантский ужас вонзился в самый мозг, казалось, щелчок произошел внутри головы, где что-то лопнуло пополам, озарив сознание гибельной предупреждающей вспышкой. И мозг воспылал, пораженный каким-то непознанным доныне страхом.
Он вскочил. Он понял – еще один щелчок, и придется безнадежно лечиться в уединенном заведении. Так он и не разобрал, ни тогда, ни спустя годы – кто явился источником этого безобразия.
«К черту! Это предел!» – бормотал он тогда, закутываясь в одеяло и подозревая ее и весь мир во всевозможных грехах.
Босиком он направился к дверям, и они скрипели, и он задерживал дыхание в страхе, что столкнется с нею в темном коридоре, он открывал дверь в ее комнату и заглядывал туда незваным пришельцем, и как будто это не он шепнул: «Таня!», когда она резко села, и тусклый лунный свет ночным молоком залил ее голые плечи, страх покинул его, и сознание наполнилось вихрем обычных мыслей.
– Таня, – он уловил, что голос звучит жалобно, добавил твердости, – у меня лопается сознание, я схожу с ума. Вылечи меня, если это ты.
И понял, что эти слова заготовил давным-давно.
– Я уже засыпала, – то ли радостно, то ли сонно сказала она.
Ему сделалось тепло от ее голоса, он шагнул, сел и ткнулся лицом в шершавое одеяло, прикрывавшее ее ноги. Он почувствовал себя здоровым и свободным. Она сочувственно и осторожно погладила его по голове. Он улыбался и, подняв голову, пытался разглядеть ее глаза. Они были темны, и ему казалось, что по ее губам скользит властная улыбка.
Но ему было все равно. Спасение! И он даже был рад и не обижен, когда она сказала «Рано», и у них в этот раз ничего не было. Он совсем не настаивал. Радость освобождения от ночного ужаса заменила ему все земные наслаждения. От ее прикосновений он сде-лался ребенком. Он благодарно доверился ее уму, ее сочувствию и пониманию.
И когда это наконец случилось, он уже безо всякого удивления познал, что Татьяна, спокойная и медлительная, не лишена женских волнений, что ничуть не поубавило признательности к ней.
Никто бы не нашел в ней особой перемены, она не вызывала в нем обязательств, наоборот, – поведала, что по натуре одиночка, и заботы о муже не для нее. «От меня любой сбежит». И Кузьма молча соглашался. Он полностью полагался на нее. Верил. И потом, она всячески давала понять, что это временное явление, и что для нее желаннее аскетизм.
Лёнька был занят рукописью, но иногда заходил, заглядывал в глаза.
– Смотри, – сказал он как-то наедине, – как бы чего не вышло.
– Ты же знаешь ее, – отвечал Кузьма.
– Да, – задумывался Строев, – она совсем не похожа на других.
Но и он ошибся.