Одни вырастали и забывали свои потаенные увлечения, входили в большую нормальную жизнь, обзаводились семьями, и тогда уже их сопливые сыновья звали через две комнаты: «Пап, Америку показывают!» – и тогда в папах пробуждались былые ощущения, но они смотрели на экраны уже практическим взглядом, без былого придыхания, просто один злопыхательствовал, а другой поглядывал, как на былое увлечение, как на старое детское хобби, болезнь прошла, и теперь отходили папы на покой, думая о завтрашнем дне, об отдыхе и хлебе насущном; Америка сделалась для них телевизором, газетами и радио, они познали, что Солнце везде одинаково, только светит, разве, с разных сторон, теплее или холоднее.
Многие сверстники Копилина стали теперь искать практическую пользу от своего былого пристрастия к Америке. Доставали то и сё, ориентировались – что прочнее и моднее, умели поддержать разговор или даже становились работниками «Интуристов».
Но оставались другие. Очень уж впечатлительные, не в меру стойкие по своим начальным воззрениям, не находящие себе пристанища. Как Копилин, например. Он тоже знал и хвалил то или сё, щупал и оценивал, он восхищался тем, что показывали приятели, но сам как-то не носил и не имел фирменных штанов, картинок или безделушек. Не перекупал, не продавал, потому что на любую куплю-продажу у него был стойкий удивительный страх. Если не сказать аллергия.
Титанической перестройки ума требуют от него походы в магазин за спичками и папиросами. Ему приходится отключаться от всех мыслей и настраиваться, потому что он наверняка знает, что в магазине он никому не нужен, и его личность там так или иначе оскорбят. Есть такой тип, на который продавцы реагируют беспроигрышно: они его терпеть не могут; скорее всего потому, что подобные Копилину (а может быть, он существует в единственном числе) излучают ненависть к купле-продажному делу, создают нервозность и при всем трусливом почтении перед продавцом выказывают каким-то образом отвращение к нему. Естественно, что ответной реакцией является еще большая ненависть, ибо торгующий догадывается, что пред ним жалкий бессистемный урод, победа над которым не грозит административными последствиями. Результатом подобных побед является копилинская аллергия, и никто не знает излечима ли она. Сколько раз Лешку и оскорбляли и поучали и даже били.
Вот, к примеру, нашел на него столбняк. Очередь подошла, а он молчит. «Немой, что ли?» – брезгливо спросила продавщица. «Не», – ответил Копилин. «Ну а чё глаза вылупил, как дурак?» У Копилина запылали волосы и уши. «Я… это…» «Того ты, а не этого, выходи из очереди!» Но Копилин и двинуться не может. «Чё тебе сказали! Не задерживай!» – стандартно начала очередь. Сознание трещало по швам, и ничего, кроме этого треска, Лешка не слышал, да, разумеется, доносились голоса: «Да выведите же его, товарищи!», «Нахлестался!», «Ну, пошел, проваливай!», «Да отодвинь его, и все!» И отодвинули. С помощью кулаков и пальцев. Оказавшись вне кол-лектива, Лешка обрел дар речи и заговорил патетически страстно и разоблачительно: «Звери вы, что ли? За что? Я выстоял очередь! Совести у вас нет, что ли?» Очередь обиделась: «Смотри-ка, зверьми оскорбляет, подонок!» «Пусть меня уволят, – возбудилась продавщица, – я ему не отпущу!» «Правильно, милая, учить таких нужно. Тунеядец!» «Товарищи! – вознес Лешка руки к небесам, – да что же я вам сделал?» «Да он пьян!» – заявил мужчина, дыхнув перегаром. «Милиция! Милиция! – выскочила опытная бабулька на улицу, – Помогите, тут буянит наглец!» И забрали. Внушение сделали. «Уважай массы», – сказали. И на другой день Алексей по-крылся такими маленькими болячками: пупырышками красными с белыми шляпками. И никто бы не поверил, что такое вообще может быть, и его приятели никогда бы не поверили, что Лешка способен не связать двух слов, они знали его ораторские возможности, они видели, как он держится на сцене, но факт есть факт, и хорошо, если он один такой на белом свете.
С тех пор носит Копилин, что попало, даже если смертельно есть захочет – в магазин не пойдет, в столовую не сунется, и если б не его страсть к Америке, он бы выглядел обыкновенным парнем средней руки, а не играй он на гитаре – на него вообще никто бы не смотрел, ему бы ни одна девушка пирожок не купила. Но он отличный гитарист. Его пальцы нервны и гибки. Его слух тонок и чуток. Он фанат. И его уважают те, кто его слушает, те, кто делает вместе с ним музыку. Творческая судьба Копилина богата неизвестными и престижными ресторанами, самодеятельными ансамблями разных ка-либров. Он начинал еще в то угарное время, когда прожигатели жизни бросали в музыкантов червонцами. У него были учителя и ученики. И он уживчив и коммуникабелен, если не считать историю с продавцами. Когда он обнимает гитару, то вместо бледного худосочного никчемуйки в нем загорается полубог, извлекающий из хаоса смысл и гармонию, которые в своем сочетании рождают у зрителей чувство восторга. И в такие минуты он красив и пленителен. Особенно для девушек. Вот почему они так благодарно заботятся о нем, приносят пищу и покупают шелковые носки, подбирают на свой вкус туфли и рубашки. У него самого на одежду вообще нет вкуса, хотя он мог бы одеваться по последним крикам. Деньги теперь у него редко водятся. Он их получает и проедает вместе с приятелями и девчатами, совсем не интересуясь отечественными ценами. Зато знает, сколько в Америке стоит какой-нибудь «мустанг» нынешнего года и почем там сегодня новогодние елки. Где он эти сведения почерпывает, одному богу известно. Наверное выдумывает, потому что в «голосах» этого не додают, в газетах, может быть, выуживает. А эти проклятые «голоса» он слушает постоянно. Приступы аллергии заставляют его уединяться, и пока не сойдут пупырышки, он вертит ручку настройки, ворошит в волнении шевелюру, благоговеет, пьет горячий чай и злится на помехи. «Вы слушаете «Голос Америки» из Вашингтона», – слушает Копилин и сердце его замирает, трепещет мелко-мелко, и ждет он, когда начнут резать правду-матку, когда белое покажут белым, а черное черным. Копилин в экстазе, он весь внимание и анализ, он вершит политику и участвует в судьбах мира, он велик, он причастен. «Говорит радио «Свобода!» – и душа Алексея в плену у «Свободы», и от этого плена он становится гражданином вселенной, наркоманом прав и справедливостей и сидит, сидит часами, утопая в последних известиях, в событиях, людях, фактах и комментариях. Пупырышки сходят, но он одержим, он витает над миром, хотя вполне психически нормален. За клиническую грань не перешел. Он попросту всё ещё все свои мечты и чаянья связывает с грядущим – с Америкой. Он видит день, когда его жадным глазам и ушам откроются края и звуки великой цивилизации.
Можно подумать, что Копилин с луны свалился и не знает, как плохо людям живется в Америке. Можно подумать, что Копилина еще не вычислили и не обработали по какой-нибудь производственной ошибке или ввиду особой конспирации. Ничего подобного. Никакой Копилин ни анти-, ни отще-, ни завербо- и ни -советчик. Ни эгоист, ни гад, ни приживала. Он был таким, как и все в щенячьем возрасте. А теперь он просто хочет пожить – в Америке, без заявлений и протестов. И еще он мечтает – это в нем прямо огнем горит – войти в какой-нибудь американский наисовременнейший ансамбль и со-творить с американскими парнями такое… ну прямо как у «Биттлз» или как у «Пинк Флойд», только, конечно, на другом уровне. Копилин же талантлив. Он без настоящих парней свой дар растрачивает впустую, там же – наисовременнейшая аппаратура; он же здесь жизнь проживает зазря!..
Отпустили бы Копилина. Пусть поедет, помыкается, насмотрится, нахлебается через край, на своей шкуре испытает заокеанские прелести, разочаруется, заностальгирует, взмолится и вернется эдаким виноватым. А может быть, и не вернется, он все-таки даровитый парень, что зря-то скоморошничать. Богата Россия талантами! И вот загремит на весь мир копилинская гитара и будет он с зубастыми парнями улыбаться с дисков и пакетов, и публика будет визжать с первых же его аккордов, и будут кричать ему «сенькью!» и боготворить, называя «Супер Копом». Главное для него – школа профессиональная, чтобы наивысшего мастерства достичь, ну и второе – техническое оснащение, чтобы на разных новейших ин-струментах счастье испытать. Чтобы, как поры после бани, раскрылись копилинские потенции. Искренней желания не бывает. И пусть себе едет. Не будь его, что переменится? Никаких убытков, никаких трагедий и катастроф. Не застонет отчизна.
Вот он – возит по всей стране гитару и приемник с короткими волнами, делится впечатлениями, и находятся желающие – слушают, и от этого смотрится вся эта история нелепо, грустно, убого. Жертва Копилин или герой – никто в этом не намерен разбираться. Повествует он об Америке, играет и поет, но никому мечту свою вслух не высказывает. Томится и ждет.
Чуда, что ли…
Суббота
Но звезда удачи все-таки спасла, выручила. Миру – мир, человеку – человечность.
Когда для всех забрезжили на горизонте надежды или же разоблачения, тогда еще отпихивались и откладывали, выжидали. Повесть в двести пятьдесят машинописных страниц казалась им неприлично большой. Требовали, просили, убеждали сократить до половины.
Сказал одному:
– Искривите себе позвоночник.
– Зачем? Что за глупости?
– А какого лешего я вам буду переделывать финал!
– Как знаете, – и вспоминались нелучшие времена. Страх и трусость вошли в норму. Это даже наблюдалось в магазинах, когда безропотно платили за гнилую картошку.
Держался из последних сил. И грянули свершения. Все пришло в движение, рутинное сопротивлялось, но ветер перемен дул не сбавляя напора. Реформы радовали. Газеты запестрели резкими заголовками, люди все смелее заговаривали. От шепотов к возгласам, от возгласов к суждениям. Кто терялся, кто надеялся, кто богохульствовал, кто фантазировал. Запестрело, замногообразело. Появились случаи отказа брать расфасованную картошку. Казалось, нужно сделать еще один шаг и мечта узаконится.
Зав. отделами уже спрашивали: «Нет ли у вас рассказика для начала?»
Не давал, не хотел унижаться. Вздыхали: «Вот бы рассказик, тогда…» Для всех было совершенно естественно, что обыкновенный творяга без нормальной работы или, там, какого-нибудь образования не имеет права начинать прозу с таких объемов. Не времена же Федора Михайловича! Сегодня те, у кого имеется писательский документ, претерпят неудобства, ущемятся в правах, останутся без хлеба, без крова, опухнут от недоедания, будут скорбеть и страдать, когда кто-то там сразу займет их заслуженный тиражный объем и отстегнет приличный кусок от праздничного пирога. И кто? Мальчиш-ка с неизвестно какой улицы, выскочка, обесценивший долголетние завоевания, профессионализм, муки творчества и возраст, и опыт, и тернии.
Всюду поругивали формалистов, привыкали к напору ветра, приучилась хвататься за ветви, развивали органы цепляния. А этот ветер перемен все дул и дул, снося с привычных построек безвкусные украшения. Но для каменных кладок нужна была буря. «Нет, нет – говорил уже тогда, – не революция, упаси Господь! Все одного цвета, нет ни белых, ни черных.» Надеялся пробить себя, чтобы указать кто есть кто. Хотя и обжегся когда-то, но возбуждался от каждой «зажравшейся» истории, как от головокружительной высоты. Среда колола со всех сторон и всегда отвечал на уколы уколами.
И как-то, когда забирал в редакции рукопись, подошел молодой человек, лет на пять старше.
– Нематод, – представился, – я прочел вашу рукопись и давал одному человеку. Он заинтересовался.
Глаза Нематода смотрели умно и уважительно. И когда он назвал имя человека, то надежда подмигнула обоими глазами. То был поэт, о котором слышал с детства, еще не зная, что существует Союз писателей. К поэту относился не очень, но какое это имело значение, если всюду одни тычки в шею.
– Я могу дать ему ваш телефон, – совершенно серьезно сказал Нематод.
И поэт позвонил.
– Добрый вечер, Леонид.
Ксения стояла рядом и казалась гитарной струной.
– Здравствуйте.
– Нематод вам передал, что я хочу с вами встретиться?
– Нет.
– Ну что же он, хулиган! Вы и так, как я слышал, находились по мукам, а он еще и порадовать вас забыл.
Подумал: «Порадовать, ишь ты!»
– Так я вас жду, Леонид. Завтра. И могу сказать, что в «Глобусе» вами заинтересовались. Вы талантливы, Леонид.
– Спасибо, – и покраснел, обозленный на это «спасибо».
– Кстати, вы же женаты («и это знает!»), так что приходите с женой. Нематод зайдет и вас проводит.
Повесил трубку, и почему-то настроение скисло. Ксения тоже молчала. Но пришел Нематод, и пошли.
Что осталось от этого визита? Поэт – это бразильский кофе, сумрачный кабинет, халат на спинке стула, весомый литературный опыт, дерзкий язык, отцовские выражения лица, желание остаться настоящим человеком в чужих глазах. Поэт хотел быть первым покровителем.
– Я знаю, – говорил он, – ваша книга будет иметь успех. Вы вовремя свалились. Это начало большого пути. И главное не ошибиться в самом начале.
Ксения молчала, но нравилась поэту. А через день кислое настроение прошло. От него не осталось и следа. Зашел в редакцию «Глобуса», и зав. отделом дала бумажку, пристально следя за реакцией.
«Социально, талантливо, верно, мастерски, глубоко, философически, с охватом, разоблачая, действенно… рекомендуется к публикации.»
Ноги задрожали, сел на стул. Зав. отделом придвинула стакан с чаем.
– Времена меняются. Настоящему воздается.
А редактор сказал:
– Минимум через полгода.
Что такое «минимум» и как его связать с «через полгода» не соображал, не помнил, как до дома добрался. Ксения не удержалась и заплакала. Тесть с тещей бледнели и багровели от избытка нахлынувших чувств. «Ты победил, сыночек», – сказал Степан Нико-лаевич, а «сыночек» – впервые.
Ксенины подруги обсуждали между собой самое нелепое: гонорары, телевидение, машина, дача, заграница.
– Где ты их откапываешь, – злился, резал воздух рукой и смеялся: – видно, мне предстоит еще о них написать.
Тоже кое о чем фантазировал. Не без греха. Хотелось испытать себя на крепость в не пережитых доселе сферах.