И она заерзала на сиденье, повторяя со слезами:
– Мне надо язык отрезать! Я во всем виновата! Во всем виновата! Господи, я с ума сойду!
– Молчи, девушка, – сказал Заглоба, – виновата не ты, и знай, что если кто-нибудь из них и убит, то не Михал!
– Мне жаль и того! Прекрасно мы отплатили ему за гостеприимство, нечего сказать! Боже! Боже!
– Правда! – вставил стольник.
– Да бросьте вы это! Кетлинг теперь уже ближе к Пруссии, чем к Варшаве. Ведь вы слышали, что он уехал. Я надеюсь на Бога, что если даже они и встретятся, то вспомнят свою старую дружбу и годы, проведенные вместе… Ведь они всегда ездили вместе, стремя у стремени, вместе ездили на разведки, спали на одном седле, в одной крови обагряли руки. Во всем войске известна была их дружба, и Кетлинга за его красоту называли женой Володыевского. Невозможно, чтобы они не вспомнили этого, как только увидят друг друга!
– Но иногда и так бывает, – сказал рассудительный стольник, – что величайшая дружба превращается в величайшую ненависть. В наших странах пан Дейма убил Убыша, с которым двадцать лет жил в самом лучшем согласии. Я могу вам рассказать подробно про этот несчастный случай.
– Если бы мысли мои были спокойны, я бы охотно вас послушал, как слушаю и рассказы вашей супруги, которая говорит всегда очень подробно, не забывая даже генеалогии; но у меня в голове гвоздем засело то, что вы сказали про дружбу и ненависть. Помилуй бог, если тут так случится!
– Одного звали пан Дейма, а другого пан Убыш. Оба были достойные люди и товарищи по оружию…
– Ой, ой, ой! – сказал мрачно пан Заглоба. – Будем надеяться на Бога, что здесь так не будет, а если это случится, то Кетлинг – покойник!
– Несчастье! – сказал стольник, помолчав немного. – Да, да, Дейма и Убыш. Как сейчас помню. И дело тоже вышло из-за женщины…
– Вечно эти женщины! Первая встречная галка заварит тебе такую кашу, что кто ее хлебнет, тому она поперек горла станет! – проворчал Заглоба.
– Вы на Кшисю не нападайте! – сказала вдруг Бася.
– Лучше бы Михал в тебя влюбился; ничего бы этого не было, – сказал пан Заглоба.
Так разговаривая, они подъехали наконец к дому. Сердца их тревожно забились, когда они увидали свет в окнах; у всех промелькнула мысль, что Володыевский вернулся. Но их встретила одна только пани Маковецкая, встревоженная и огорченная. Узнав, что все поиски ни к чему не привели, она залилась горькими слезами и начала причитать, что больше не увидит брата. Бася вторила ей. Заглоба не мог сладить со своей тревогой.
– Завтра до рассвета поеду опять, но один, – сказал Заглоба, – может быть, что-нибудь и разузнаю.
– Вдвоем искать лучше, – вставил стольник.
– Нет, вы оставайтесь с женщинами. Если Кетлинг жив, я дам вам знать.
– Господи, ведь мы живем в его доме! – сказал стольник. – Завтра надо будет найти какое-нибудь помещение. Хоть бы пришлось жить в палатке, только бы не оставаться здесь!
– Ждите от меня известий, иначе потеряем друг друга. Если Кетлинг убит…
– Говорите тише, ради бога! – воскликнула пани Маковецкая. – Прислуга услышит и передаст еще Кшисе, а она и так чуть жива…
– Я пойду к ней, – сказала Бася.
И побежала наверх. Остальные остались, встревоженные и опечаленные. Никто во всем доме не спал. Мысль, что Кетлинг, может быть, убит, наполняла все сердца ужасом. Вдобавок ночь была душная, темная, грохотали раскаты грома, молния ежеминутно разрезала мрак. В полночь над землею разразилась первая весенняя буря. Проснулась и прислуга.
Кшися и Бася перешли из своей комнаты в столовую. Там все общество читало молитвы, а потом все сидели в молчании, время от времени, согласно обычаю, после каждого удара грома повторяя хором: «Слово плоть бысть».
В посвистах ветра слышался порой как будто топот; тогда всех охватывал ужас и волосы дыбом вставали на голове: всем казалось, что вот-вот откроется дверь, и в комнату войдет Володыевский, забрызганный кровью Кетлинга.
Кроткий всегда пан Михал в первый раз в жизни лег тяжелым камнем на сердца людей, так что самая мысль о нем вызывала ужас.
Ночь, однако, прошла без вестей о маленьком рыцаре. На рассвете, когда гроза немного поутихла, пан Заглоба вторично отправился в город.
Весь день был опять днем тяжелого беспокойства. Бася до самого вечера просидела или у окна, или за воротами, поглядывая на дорогу, по которой должен был вернуться пан Заглоба.
Между тем слуги по приказанию пана стольника укладывали вещи в дорогу, Кшися занялась своей работой, что дало ей возможность держаться вдали от Маковецких и пана Заглобы. Хотя пани Маковецкая ни одним словом не упоминала при ней до сих пор о брате, но уже одно это молчание убеждало Кшисю, что и любовь к ней пана Михала, и их давнишнее тайное решение, и ее теперешний отказ – все вышло наружу. А ввиду этого трудно было предположить, чтобы эти люди, столь близкие Володыевскому, могли относиться к ней без неприязненного чувства. Бедная Кшися чувствовала, что так и должно быть, что от нее отвернулись эти любящие сердца, и она предпочитала страдать в одиночестве.
К вечеру вещи были уложены, так что в случае чего можно было в тот же день выехать. Но пан Маковецкий ожидал известий от Заглобы. Подали ужин, к которому никто не прикоснулся. Вечер тянулся так долго, так невыносимо, так глухо, точно все старались вслушаться и понять язык часов.
– Перейдемте в гостиную! – сказал наконец стольник. – Здесь просто выдержать нельзя.
Перешли и сели, но прежде чем кто-либо успел промолвить слово, как за окном послышался лай собак.
– Кто-то идет! – сказала Бася.
– Судя по лаю, это кто-нибудь свой, – заметила пани Маковецкая.
– Тише! – сказала опять Бася. – Да, слышно все яснее… Это пан Заглоба.
Бася и стольник вскочили и подбежали к двери; у Маковецкой сильно билось сердце, но она осталась с Кшисей, чтобы излишней торопливостью не показать ей, что пан Заглоба привез очень важные известия.
Между тем колеса застучали уже под самыми окнами и вдруг замолкли. В сенях раздались какие-то голоса, и минуту спустя, как ураган, влетела в комнату Бася, – лицо ее так исказилось, точно она увидала привидение.
– Бася, что такое? Кто там? – с ужасом спросила пани Маковецкая.
Но прежде чем Бася успела перевести дух и что-либо ответить, как двери распахнулись и в них появился сначала стольник, потом Володыевский и, наконец, Кетлинг.
XX
Кетлинг изменился до неузнаваемости: он едва мог поклониться дамам, потом остановился неподвижно, прижав шляпу к груди и закрыв глаза. Володыевский по дороге обнял сестру и подошел к Кшисе. Лицо девушки побелело, как полотно, легкий пушок на губах казался чернее обыкновенного, грудь то подымалась, то опускалась. Володыевский взял ее ласково за руку и поднес ее к губам; потом пошевелил усиками, точно собираясь с мыслями, и сказал печальным, необыкновенно спокойным голосом:
– Мосци-панна, или, лучше, дорогая моя Кшися! Выслушай меня спокойно, потому что я не какой-нибудь скиф, или татарин, или дикарь, а твой друг, который хотя сам не очень счастлив, но тебе желает всяческого счастья. Уже известно, что вы с Кетлингом любите друг друга. Панна Бася бросила мне это в глаза, когда справедливо разгневалась на меня, и я не стану отрицать, что я выскочил из этого дома в бешенстве и помчался к Кетлингу, чтобы отомстить ему. Когда все потеряешь, мести легко поддаться, а я так тебя любил! Видит бог, не только как мужчина любит женщину… Если бы я уже был женат и Бог благословил меня мальчиком или девочкой, а потом отнял их у меня, я, быть может, не жалел бы их так, как жалел тебя…
Тут у пана Михала не хватило голоса, но он тотчас же поборол себя, несколько раз шевельнул усиками и продолжал:
– Ну, что ж делать. Горе горем, а помочь ничем нельзя. Что тебя полюбил Кетлинг, не удивительно. Кто бы мог не полюбить тебя? А что ты его полюбила, – такова, значит, моя судьба. Но и тут удивляться нечему – мне с Кетлингом не равняться. На поле битвы, – пусть он сам скажет, – я не хуже его, но тут иное дело. Одному Бог дал красоту, другому ее не дал, но зато дал рассудительность. Так было и со мной. Как только ветер освежил меня, как только прошел первый взрыв бешенства, – совесть мне тотчас же подсказала: за что я им буду мстить? За что пролью кровь друга? Полюбили один другого, – на то воля Божья. Старые люди говорят, что сердце и гетману не слуга. Полюбили, – значит, воля Божья! Если бы Кетлинг знал, что ты обещала быть моей… может быть, я и крикнул бы ему: «Выходи с саблей!», но он этого не знал. В чем же его вина? Ни в чем! А ты в чем виновата? Ни в чем! Он хотел уехать, ты хотела поступить в монастырь. Во всем виновата моя доля несчастная, но в том уж, видно, перст Божий, – значит, мне суждено навсегда остаться одиноким… Но я поборол себя, я поборол себя.
Володыевский снова оборвал свою речь и стал прерывисто дышать, как человек, который долго нырял и вдруг очутился на поверхности воды. Потом взял руку Кшиси.
– Любить так, чтобы желать всего для себя, – сказал он, – не трудно. Мы страдаем все трое, пусть же лучше страдает один и принесет другим счастье. Дай тебе Бог, Кшися, счастья с Кетлингом… Аминь… Дай тебе Бог, Кшися, счастья с Кетлингом… Мне немного больно, но это ничего… Дай тебе Бог… Ей-богу, ничего… Я поборол себя…
Говорил «ничего» бедный солдат, но, стиснув зубы, наконец застонал от сердечной боли, а в другом конце комнаты послышался рев Баси.
– Кетлинг, иди сюда, друг мой! – воскликнул Володыевский.
Кетлинг подошел к Кшисе, опустился на колени и молча, с величайшим благоговением и любовью обнял ее ноги.
А Володыевский стал говорить прерывистым голосом: