Хотя нет, пожалуй, не сами построения, а мысль о том, что у отца нет ничего святого – вроде бы именно так Егор сформулировал тогда для себя его признания насчет «хорошо» и «плохо». Ему тогда казалось, что мир перевернулся: отец, которого он без всяких оговорок готов был считать образцом доброты и порядочности, вдруг предстал этаким безнравственным монстром.
…Егор внимательно прислушался к себе: а готов ли он сейчас признать отцовскую правоту в том разговоре?
Выходило, что все равно не готов. Конечно, юношеский максимализм – продукт не слишком большого срока годности, и дожить до сегодняшнего дня ему было не суждено… Но все же отказаться от идеи о том, что «хорошо» и «плохо», «справедливо» и «несправедливо» все-таки существуют, он до сих пор был не в состоянии. Ладно, пусть он не способен четко определить ни одно из этих понятий – так, как биссектрису или, скажем, понятие нормальной жизнедеятельности организма, хотя это, ясное дело, будет посложнее, – но почему-то он не сомневался в том, что такие определения существуют. Где-то, у кого-то, кто будет поумнее, чем он, Егор, – но наверняка существуют. Как иначе себя уважать-то?!
Так что ж, получается, что тогда все его представления об отце действительно рухнули? Или, точнее сказать, не рухнули, а изменились до неузнаваемости? Иначе как все-таки объяснить… Так, стоп. Давай не будем впадать в истерику. Даже Машка себе этого не позволяет, хотя имеет право, потому что женщина.
В кармане заворочался и приглушенно зажужжал телефон. На дисплее высветилось фамильярное «Виталик». Не то чтобы у Егора таким образом проявлялось снисходительное отношение к своему почти что дяде – просто так было короче, да и общий облик дяди Виталика – округлый, уютный, трогательный – располагал к некоторой несерьезности.
– Да, дядя Виталь, – отозвался Егор. – Как вы?
– Пойдет. Ты на работе?
– Ну а как же? Народ жаждет ампутаций и резекций. Деться некуда, – привычно отшутился Егор.
– Не против, если к вам я завтра за отцовскими материалами заскочу? А то тут пара проектов почти что встали. Или еще рано? – хрипловатый тенорок Черепанова был слегка смущенным. Похоже, его напрягало смешение жанров: вроде бы друг семьи в имеющихся обстоятельствах обязан проявить предельную тактичность, а тут приходится с какой-то деловой ерундой приставать…
– Да все в порядке, мы с мамой уже справились. Вы во сколько завтра заедете? А то я тоже постарался бы… Одного-то меня мать к себе не пускает. Говорит, чтобы я ее не пас, она, дескать, и так в норме.
– Часов в восемь устроит? – предложил Черепанов. – Все уже отрежешь, что нужно?
– В самый раз. Особенно если по дорогам уже ездить можно будет. Но вы же не на пять минут заедете? Так что уж дождитесь. Когда-нибудь до дома-то я ведь все равно доберусь. Все, дядя Виталь, сворачиваемся, а то за мной пришли, – заторопился Егор, потому что в дверь заглянула огромная басистая Анна Олеговна – самая старшая медсестра в отделении, пережившая троих заведующих и немыслимое число ординаторов.
– Егор Николаевич, ваша завтрашняя холецистэктомия требует эвтаназии.
– Что за идиотские шуточки?! – рявкнул Егор. – Что там с ней? Толком нельзя сказать?
– Можно, но, видимо, не сейчас, – с этими словами Анна Олеговна закрыла за собой дверь.
Егор опомнился и выскочил следом за ней в коридор.
– Ладно, Анна Олеговна, простите. Я тут по телефону разговаривал… Просто вы под горячую руку попались.
Та остановилась.
– Знаете ли, Егор Николаевич, у меня не те габариты, чтобы под горячую руку ненароком попадаться. Меня не заметить трудно.
Он ухватил ее за круглый уютный локоть и затащил обратно в ординаторскую: негоже было долго и самозабвенно извиняться перед патриаршей особой на глазах у всего отделения.
– Все, все, Аннушка Олеговна, больше не буду. Так что там с холецистэктомией?
Медсестра еще немного поизображала обиду – на самом деле она вообще никогда и ни на кого не обижалась, – и снизошла до объяснений:
– Она у нас изволила по интернету пошастать, почитала там что-то про осложнения восстановительного периода и решила, что лучше она как можно скорее умрет от эмпиемы желчного пузыря. И слово-то, посмотрите на нее, правильно выговорила! Меня она, разумеется, всерьез не воспринимает, так что придется вам с ней поговорить.
Расставшись с полностью ублаготворенной хозяйкой отделения, Егор сокрушенно задумался: а с какого, собственно говоря, перепугу он спустил собак на милейшую Анну Олеговну? То есть в общем-то понятно, конечно, с какого… Но поскольку ситуация явно не собирается сама собой разрешиться в самое ближайшее время, то не придется ли ему подсаживаться на какие-нибудь препараты, чтобы не порушить напрочь мир и покой в отделении? Или нужно просто перестать играть в трепетную семнадцатилетнюю девицу, чьи розовые иллюзии по поводу прекрасных принцев рухнули от соприкосновения с печальной действительностью?
…Переговоры с тревожной пользовательницей интернета заняли почти час и нисколько не способствовали восстановлению душевного равновесия. Когда Егор вернулся в ординаторскую, за окном уже стемнело, и сиреневые фонари за занавесом продолжавшегося снегопада выглядели как в какой-нибудь меланхоличной мелодраме. Оставалось только заполнить истории болезни, и можно было с чистой совестью отправляться домой.
Егор медленно полз в душераздирающей пробке, вызванной совершенно неожиданным – конечно же! – для конца декабря снегопадом. До Машкиного офиса было почти как до канадской границы, до собственного дома – немногим ближе, но Егор все-таки позвонил Машке и велел ей примерно через полчаса выдвигаться на собственной машине в сторону его дома. Он рассчитывал добраться домой хоть немного раньше нее, потому что, несмотря на длительность и приятность совместного времяпрепровождения, ключей от своей квартиры он ей все-таки не давал. То есть пока не давал, а там – посмотрим…
Конечно, любая другая женщина на ее месте давно бы уже взбрыкнула – особенно учитывая то, сколько времени Машке иногда приходилось торчать у его подъезда, дожидаясь, пока он вырвется из отделения или преодолеет очередные пробки. Но Машка на то и была Машкой, что терпеливо сносила все это, занимаясь на своем крохотном ноутбуке чем-то недоступным Егорову пониманию. Его вообще потрясало, что столь эфирное существо с глазами нахальной газели что-то понимает в таких сумасшедших вещах, как программирование и фондовые операции. Машкины рассказы на рабочие темы нужно было запоминать и пересказывать, как анекдоты: «В одном скрипте может быть несколько тест-кейсов, а в каждом тест-кейсе – по нескольку ордеров. А некоторые ордера – фьючерсные, и, чтобы их затестить, нужно валить всю систему. А на одном энваэронменте одновременно несколько человек работает, и со всеми нужно договариваться, прежде чем систему валить… Представляешь?»
Егор не представлял, но изумлялся и восхищался. Текст звучал, как джазовая композиция, а кто же пытается вдумываться в слова джазовой композиции? Звучит красиво – и ладно.
Телефон возопил «Show must go on», и Егор нажал кнопку на руле. Салон автомобиля заполнил бархатный бас Раду Мунтяна, с которым Егор с Ильей вместе учились в школе. Родители Раду в свое время были известными фигурами в музыкальном мире Молдавии, но уехали оттуда на волне массовых перемещений в период полураспада Советского Союза – несмотря на то, что принадлежали к коренной национальности и молдавский язык знали на порядок лучше большинства ратовавших за независимость республики. Однажды Егор задал отцу Раду вопрос, почему они тогда все бросили и нажили себе кучу организационных и финансовых проблем, пытаясь обосноваться на новом месте. Тот грустно улыбнулся и сказал: «Знаешь, Ёга, когда чего-то, пусть даже чего-то самого распрекрасного, пытается добиться толпа, в результате всегда получается хуже, чем было».
Раду пришел к ним в середине третьего класса, и все девочки класса пропали. Он уже тогда не говорил, а гудел роскошным мальчишеским альтом, – который впоследствии стал столь же роскошным басом, – обладал длинной густой шевелюрой и огромными грустными глазами. Имидж беженца только умножал эти и прочие неоспоримые достоинства, среди которых немаловажное место занимало умение нещадно драться все с тем же меланхолично-раздумчивым выражением лица.
Всю жизнь Раду отчаянно тянулся за своим отцом, который был одновременно и талантливый интеллигент, и настоящий мужик. Сын категорически отказывался заниматься всем тем, в чем был силен и талантлив отец – кроме, ясное дело, кулачных боев. Он был убежден, что сам факт наличия у него какого-нибудь таланта сомнений не вызывает; осталось только определить, что это за талант – но уж точно, что не музыка. В восьмом классе Раду наконец-то выяснил, в какой именно сфере он собирается осчастливить человечество: это была режиссура.
В результате к девятому классу Егор, Илья и еще пара ребят из окружения Раду пересмотрели все «высокое» кино и могли со знанием дела обсуждать специфику операторской работы в фильмах Ларса фон Триера, символику Бунюэля и преимущества черно-белого кино перед цветным. Правда, для Егора и прочих возможность важно поговорить на эти темы была преимущественно знаком их близости к самой экзотической личности класса, а сам Раду действительно увлекся всем этим – в несколько даже пугающей степени.
Окончив школу, он поступил-таки на Высшие режиссерские курсы и благополучно их закончил. Дальнейшее восхождение к манившим его вершинам несколько замедлилось. Выяснилось, что режиссеров в стране пруд пруди, и для них даже работа есть – только в большинстве своем отнюдь не такая, какая грезилась Раду в школьных мечтах. Собственно говоря, он и к этому был готов, и потому хватался за все, что ему предлагали, не брезгуя не только телевизионным «мылом», но и всякими театральными студиями, преподаванием, озвучкой «мыла» западного и прочими мелочами. При общей величественности его взрослого облика – волосы до плеч, борода и по-прежнему задумчиво-грустный взгляд огромных глазищ – можно было не сомневаться, что, тем или иным путем, но до требуемых высот он обязательно доберется.
На похоронах Раду не был по вполне уважительной причине: весь последний месяц он снимал на Байкале что-то научно-популярное.
– Ёга, родной, прости, я только сегодня вернулся с Байкала, – зарокотал он виновато. – Что с отцом произошло? Как Марта Оттовна? Как сам? Мне ужасно неловко, что меня не было. У нас там даже телефон не работал – такая глушь… Может, что-то нужно?
– Уймись, Рад, какая теперь помощь… Мы все сами сделали, не парься. Я ж не в обиде, сам понимаешь.
– Да понимаю я все… Но правда неловко. К Марте Оттовне я завтра заеду, но ты—то сам как? У меня в голове не укладывается: Николай Сергеевич всегда был такой спортивный, легкий…
Да. У Егора тоже в голове не укладывалось: если отец в самом эксперименте с этим проклятым излучением участия не принимал, то, значит, его странную (на фоне полного-то здоровья!) смерть на этот счет отнести нельзя. Или все-таки он был простым участником, и, следовательно, все возможно? Или его просто чувство вины съело? А если его ничего не съело, то – как такое возможно?
Егор, конечно, прекрасно знал, что такое как раз очень даже возможно. Просто сейчас это новое знание об отце, казалось, оставило свой отпечаток на всем, что его касалось. И, похоже, даже на том, что его не касалось.
– Ладно, ладно, я не пристаю, – смутился Раду, видимо, по-своему истолковав молчание Егора. – Я понимаю… Как подумаю, что мне своих тоже когда-то придется хоронить… Наверное, ничего хуже нет.
– Есть, – вдруг неожиданно сказал Егор. – Оказывается, есть.
Теперь замолчал Раду – и к лучшему: Егор, отвлекшийся во время разговора, вдруг обнаружил себя в жуткой автомобильной толчее на перекрестке с неработающим светофором, где машины с разных сторон яростно сигналили, прыгали в первые попавшиеся просветы и вообще всячески старались организовать себе неприятности.
– Ты про что? – осторожно поинтересовался Раду. – Что-то еще случилось?
Егор нашел справа от себя пока еще никем не занятую щель между двумя машинами и втиснулся туда. Сзади угрожающе взревел мохнатый от налипшего грязного снега джип.
Ну кто его тянул за язык? Возникло досадное ощущение, что он доверил Раду крохотный кусочек той стыдной и мучительной тайны, которую и сам бы предпочел не знать, и уж точно не собирался делиться ею с окружающими.
– Да нет, это я так. В принципе.
– Знаешь что, дорогой, ты себе петуха купи и морочь голову ему. У тебя отец пять дней как умер, а ты говоришь, что бывают, дескать, неприятности и покруче. И я должен поверить, что это тебе просто к слову пришлось?!
Можно было, конечно, просто прервать разговор – но тогда Раду вцепится, как клещ, и будет думать, думать, думать… Начнет еще с кем-то из ребят обсуждать – ну как же, они ведь все за него волнуются! А придумать какую-то убедительную отговорку сходу никак не получалось.
– Ладно, не бери в голову. Потом как-нибудь поговорим. Все, я уже не абонент, тут такой кошмар на перекрестке творится… Привет Соне.
На самом деле кошмар на перекрестке давно остался позади, и Егор как раз вырвался на полный оперативный простор: дорога впереди была почти свободна, и у него даже появился шанс добраться до дома раньше Машки. Пока можно было ехать, особо не напрягаясь, Егор решил позвонить матери. Мог бы, конечно, это сделать и пораньше, выругал он себя. Она там целый день одна, сидит, небось, у отца в кабинете или по комнатам скитается, как неприкаянная. Чем она теперь будет заниматься?