Дверь открылась. Вошел второй врач. Он был забрызган кровью и весь в поту. В руках он держал красное, как рак, нечто, которое квакало и которое он пошлепывал по спине.
– Он жив! – проворчал он. – Есть здесь что-нибудь? – Он схватил груду тряпок. – Ну хотя бы это. Девушка! – Он передал Рут ребенка и белье. – Искупать и завернуть не слишком туго, хозяйка умеет, но не здесь, где эфир, – в ванной.
Рут взяла ребенка. Ее глаза показались Керну огромными. Врач сел за стол.
– Здесь есть коньяк?
Мариль налил ему стакан.
– Интересно, как чувствует себя врач, – спросил он, – когда видит, что каждый день строятся новые пушки и самолеты, но не больницы? Ведь первые только для того и существуют, чтобы не пустовали вторые?
Врач взглянул на него.
– Мерзко, – сказал он. – Мерзко. Штопаешь людей с величайшим искусством, чтобы их с величайшим варварством снова разорвало на куски. Почему бы сразу не убивать детей! Много проще.
– Мой дорогой, – возразил депутат парламента Мариль. – Убивать детей – преступление. Убивать взрослых – дело национальной чести.
– В новой войне будут убивать и детей и женщин, – проворчал врач. – Мы искоренили холеру – а ведь она безобидная болезнь по сравнению с самой маленькой войной.
– Браун! – крикнул врач из соседней комнаты. – Быстрее!
– Иду.
– Черт возьми! Что-то неладно, – сказал Мариль.
Через некоторое время Браун вернулся. Он вдруг как-то осунулся. Он выглядел обессиленным.
– Разорвана шейка матки, – сказал он. – Ничего нельзя сделать. Женщина истекает кровью.
– Ничего нельзя сделать?
– Ничего. Мы все пробовали. Кровотечение не прекращается.
– Вы не можете сделать переливание крови? – спросила Рут, стоявшая в дверях. – Можно взять у меня.
Врач покачал головой.
– Не поможет, девочка. Если оно не прекратится… – Он ушел. В светлом четырехугольнике открытой двери было что-то жуткое. Все трое молчали. Тяжело ступая, вошел коридорный.
– Убрать?
– Нет.
– Вы не хотите выпить? – спросил Мариль у Рут.
Она покачала головой.
– Все же выпейте. Это лучше. – Он налил ей полстакана.
На горизонте над крышами мерцали последние зеленоватые и оранжевые отблески золота. В них плыла бледная луна, разъеденная дырами, как старая медная монета. С улицы слышались голоса, громкие, довольные, ни о чем не подозревающие. Керн вдруг вспомнил Штайнера и его слова. Если около тебя кто-то умирает, ты не ощущаешь смерти. В этом несчастье мира. Сострадание – не боль. Сострадание – это скрытое злорадство. Облегченный вздох, что умираешь не ты и не тот, кого ты любишь. Он посмотрел на Рут. Он не смог увидеть ее лица.
Мариль прислушался.
– Что это?
Долгий глубокий звук скрипки повис в наступающей ночи. Он замер, нахлынул снова, устремился вверх, победно, упрямо – и пассажи начали искриться, все нежнее и нежнее, как наступающий вечер.
– Это здесь, в отеле, – сказал Мариль и посмотрел в окно. – Над нами, на пятом этаже.
– Я его, кажется, знаю, – сказал Керн. – Это скрипач, которого я уже один раз слышал. Я не знал, что он тоже здесь живет.
– Это не простой скрипач. Это много больше.
– Пойти сказать ему, чтобы он не играл?
– Зачем?
Керн сделал движение к двери. Очки Мариля блеснули.
– Нет. К чему? Печальным можно быть всегда. А смерть – везде. Это все связано.
Они сидели и слушали. Через несколько минут из соседней комнаты вышел Браун.
– Все кончено, – сказал он. – Exitus[10 - Смертельный исход (лат.).]. Она не очень мучилась. Она знает, что ребенок родился. Мы успели ей это сказать.
Все трое встали.
– Мы можем снова принести ее сюда, – сказал Браун. – Ведь соседняя комната понадобится жильцам.
Женщина лежала среди окровавленных полотенец, тампонов, ведер и тазов с кровью и ватой, белая и неожиданно худая. У нее было чужое строгое лицо, и ничто больше не касалось ее. Врач с лысиной, который суетился вокруг нее, производил впечатление контраста: полнокровная жизнь, которая поглощает, переваривает, выделяет, – рядом с покоем завершенности.
– Оставьте, не раскрывайте, – сказал врач. – Лучше не смотреть. И так вы насмотрелись достаточно, а, девочка?
Рут покачала головой.
– Вы держались мужественно. Не струсили. Знаете, что мне хочется, Браун? Повеситься, повеситься на ближайшем окне.
– Вы спасли ребенка: это была блестящая операция.
– Повеситься! Я понимаю, что мы сделали все возможное, что мы бессильны. И все-таки мне хочется повеситься!
Он задыхался от горечи, его лицо над воротником окровавленного халата было красным и мясистым.
– Вот уже двадцать лет, как я работаю. И каждый раз, когда у меня кто-нибудь отдает концы, мне хочется повеситься. Слишком нелепо. – Он повернулся к Керну. – Возьмите сигарету из левого кармана моего пиджака и дайте мне закурить. Да, девочка, я знаю, о чем вы думаете. Так, теперь огня. Я пойду умоюсь. – Он посмотрел на резиновые перчатки с таким видом, словно они были виноваты во всем, и, тяжело ступая, ушел в ванную.
Они вынесли кровать, на которой лежала мертвая, в коридор, а оттуда – обратно в ее комнату. В коридоре стояло несколько человек жильцов соседнего номера.
– Разве нельзя было отвезти ее в клинику? – спросила сухопарая женщина с индюшачьей шеей.